«Звания» эти мне сразу не легли на душу, резко от меня оттолкнулись.
— Катю буду продолжать называть Катей.
— Я и сам её так называю… — непривычно для него растерялся отец.
— А она будет называть меня просто Леной.
— И с этим согласен…
Вернусь немного назад… Когда отец, выполняя слово, данное маме, на Кате женился, мне исполнилось три с половиной года. Однако я помню то вечернее застолье во всех деталях.
Сперва главными деталями для меня выглядели яства, которыми виртуозно готовившая Катя весь стол искусно уставила. Я тыкала пальчиком то в одно, то в другое блюдо и требовала: «Я это хочу!», «Вон то дайте!».
Отец строгим жестом остановил меня. Затем поднялся и доложил маминому портрету, что её завещание выполнено. Мама своей жизнерадостной улыбкой это одобрила. После чего Катя, угадав желание отца, осторожно приняла вечер в свои руки.
Она наполнила отцовский и свой бокалы красным вином, а мой — апельсиновым соком. И провозгласила тост за маму, «прекрасней которой она никого на свете не повстречала». Я потянулась к ним, чтобы чокнуться, так как видала, что, провозгласив тост, взрослые так делают. Но отец с той же строгостью остановил меня. И я узнала, что за ушедших из жизни пьют, не чокаясь.
В тот вечер я вообще узнала для себя бездну нового: Катя стала негромко, иногда срывающимся голосом, рассказывать о маме, с которой я, к несчастью, никогда, даже на минуту единую, не увиделась.
Правда, Катя все три с половиной года помогала отцу: возвращаясь с работы, опекала меня, была трогательно заботливой няней. Когда я начинала капризничать, она неизменно ставила мне в пример маму. Если ли же я, как ни старалась во что-нибудь вникнуть, никак не вникала, Катя, с учетом моего возраста, всё терпеливо растолковывала. Но столь подробные и многочисленные истории из маминого бытия, как в тот вечер я, конечно, слыхала впервые. И чем менее понимала, тем солиднее в присутствии отца делала вид, что мне всё ясно.
Отец впервые при мне то и дело прикладывал к глазам салфетку. А если салфетка не помогала, скрывался на короткое время в своём кабинете.
Катя же не переставала мамою восхищаться. И не потому, что отцу и да и мне, в мои три с половиной года, требовалось это услышать, а потому, что мама заслуживала восхищения. И еще отец с Катей просили у мамы прощения. «За то, что отпустили её…», — так сказала мне Катя. Одна я не просила. А ведь если б не я…
Ни разу, повторюсь, не посчастливилось мне пообщаться с мамой, — и я в Катины воспоминанья впивалась.
Тогда же отец впервые при мне Катю поцеловал. Он всё нежнее к ней относился. Но то была нежность благодарности, а не любви. Что дошло до меня, естественно, позже…
Отцовский поцелуй призван был завершить свадебный вечер. Но стол всё еще был уставлен яствами, — и я покидать его не собиралась. А продолжала тыкать пальчиком:
«Хочу это!», «Хочу вон то!..». Мои требования, как и в начале вечера, Катей незамедлительно удовлетворялись.
«Продолжительность жизни ощущается количеством событий, впечатлений. Поэтому детство, отрочество и юность — это дорога длинная, И увлекательная… Когда же открытий и неожиданных впечатлений становится всё меньше, дни и годы мелькают незаметней и незаметней», — предсказывала мне Катя, желая, чтобы я ценила младую пору.
С Катей поделился этим опытом её отец, которого она называла папой. Профессия музыканта-аккомпаниатора не требовала такой твердости, смелой неколебимости, как профессия хирурга-кардиолога, державшего на ладонях людские сердца. Мягкое «папа» тут, вероятно, не подходило.
О матери своей Катя не поминала. |