Изменить размер шрифта - +
Через пять минут я уже лежала в кровати, и монахини вышли.

– Я думала, вы никогда с ней не расстанетесь, сестра Мелани, – услышала я из-за двери голос старшей монахини.

– Бедная дама. Мне так жаль ее. Она так страдает.

– Жаль? С чего бы? Если она оступилась, то для нее большое благо понести наказание. А если она чудом невиновна и судьи несправедливо осудили ее, то она еще счастливее. Что бы она делала в этом мире? Погубила бы свою душу. А здесь она спасет ее, страдая и любя Господа.

Голоса удалились, и продолжения я не услышала. Но среди болезненных снов лихорадки одно слово беспрестанно звучало у меня в ушах: еще счастливее!

Счастливее!.. Это я-то!..».

Таков был ее первый вечер в тюрьме, случай сразу же предоставил ей возможность повстречаться с двумя противоположностями: нежной душой, исходящей слезами при виде несчастья ближнего, и черствой, считающей, что несчастному на пользу только возрастание несчастий,

«Когда монахиня пришла ко мне наутро, – продолжает Мария Каппель, – я не увидела ее. Губы у меня заледенели, в висках стучало от жара. Она спросила меня, не позвать ли мне кого-нибудь из тюремных докторов.

Я назвала г-на Пурше. Дядя говорил, что видался с ним в то время, когда шел мой процесс, и Пурше был в той же мере, что он сам, убежден в моей невиновности. Дядя еще прибавлял, что доктор хоть и совсем молодой человек, но уже один из лучших местных практиков. Так что у меня, по крайней мере, была надежда, что, протянув руку, чтобы доктор пощупал пульс, я протягиваю руку другу.

Надежда не обманула меня. В Монпелье на меня вдруг пахнуло Тюлем. Войдя ко мне, г-н Пурше не рассматривал меня, не изучал – он пришел врачевать мое горе. Наука уступила место человеческой доброте. Врач стушевался перед человеком с душой и сердцем».

Вы увидите, что горе нашей узницы будет только расти, мысли будут становиться все возвышенней, а форма их выражения все обнаженнее и отчетливей.

«Я чувствовала, что г-н Пурше уже знает мою болезнь, он не стал прописывать мне лекарств, он предоставил в мое распоряжение свою дружбу и уважение. Возле него, как возле г-на Вантажу, я смогу болеть, не заботясь, чтобы у моей болезни было название; смогу чувствовать жар при ровном пульсе, смогу жаловаться на боль, а раны мои не будут кровоточить.

Когда, страдая от лишений, я побледнею, он не станет упрекать меня в экзальтации и безумии. Если отсутствие свободы и уважения истощат во мне желание жить, он не спутает изнуряющую печаль жертвы с яростным бредом виновницы. Сердце будет питать в нем понимание; человечность и христианская добродетель будут ему в помощь как ученому.

Медицина становится благородным священнодействием, если те, кто занимаются ею, понимают, что дар целительства открывается только добродетельным».

В другой день Мария Каппель написала:

«Дядя прав. Я слишком долго волочила мой крест. Теперь я хочу его нести.

Подтверждая свою волю к жизни, я приказала себе начать с обстановки в моей камере. Я должна обжить ее. Мои глаза должны с удовольствием оглядываться вокруг, мои мысли должны черпать возвышенное утешительное успокоение. У меня будет железная кровать, камин, кресло, два стула, полка для книг и под ней небольшой столик для работы. На маленьком складном столике я буду есть. Еще у меня будет комод, в нем умывальник, зеркало и несколько флаконов».

Проявив завидную настойчивость, Мария осуществила свое намерение, и ее камера стала более пригодной для жизни.

«С тех пор, как я обставила свою камеру, я уже не чувствую себя так одиноко».

Но тут-то, как мы уже упомянули, прогрессивные газеты забеспокоились, что у нашей узницы есть стол, кресло и комод, тогда как у политических заключенных есть только кровать и стул. Правительство могло бы позаботиться и о политзаключенных, снабдив их столом, креслом и комодом, но оно сочло, что гораздо проще оставить у Марии Каппель стул и кровать.

Быстрый переход