|
Родство мне все объяснило.
Морис Коллар! Но почему он отказался от приятного обоим рукопожатия, которое омолодило бы нас лет на тридцать?
Что за непонятная стыдливость заставила его прятаться от меня – товарища его детства?
Нет сомнения, что он опасался, как бы я, гордец, не упрекнул его за родственную связь и дружбу с женщиной, другом которой и почти что родственником был и я.
Как плохо ты знаешь мое сердце, бедное кровоточащее сердце Мориса Коллара! И как горьки мне твои сомнения и безнадежность.
Мало в моей жизни было столь безрадостных минут. Сердце мое облилось горькой печалью.
Я собрался было вернуться в Сменду, и непременно вернулся бы, будь я один. Но поступив так, я задержал бы своих спутников на двое суток.
Мне пришлось удовольствоваться малым – я вырвал листок из блокнота и нацарапал карандашом:
«Милый Морис,
что за безумная и горькая мысль посетила тебя, когда вместо того, чтобы броситься в мои объятия – как к другу, с которым не виделся двадцать лет, – ты спрятался и сделал все, чтобы я тебя не узнал? Если я правильно догадался о причине и она в том непоправимом несчастье, которое так больно переживаем мы все, то кто кроме меня мог бы тебя утешить, ведь я так хочу верить в невиновность несчастной узницы, чей портрет я увидел у тебя на каминной полке.
До свидания! Я еду, и сердце мое полно слез, что переполняют и твое сердце.
А. Дюма».
Что до меня, то, поднявшись на вершину горы, я обернулся и увидел вдалеке лагерь Сменду – темное пятно среди красной африканской растительности.
Я помахал рукой, прощаясь с гостеприимным домом, похожим на башню, из окна которого пустынник следил, возможно, за нашим маленьким отрядом, направлявшимся в сторону Франции.
20
Спустя три месяца после возвращения в Париж я получил по почте пакет со штемпелем Монпелье.
Я разорвал конверт и достал рукопись – буковки – изящные, ровные, скорее нарисованные, чем написанные. К рукописи приложено письмо, написанное почерком неровным, торопливым, строчки гнулись и ломались, словно перо сотрясали приступы лихорадки или бреда. Под письмом стояла подпись: Мария Лафарг.
Я вздрогнул. Я еще не забыл огорчительное происшествие в лагере Сменду. Без сомнения, письмо бедной узницы было дополнением, постскриптумом, эпилогом происшествия.
Вот это письмо. За письмом последует и рукопись.
я получила письмо от моего кузена Эжена Коллара (из Монпелье), зайдя в Алжире к продавцу гравюр, увидел там одну из «карандашных клевет», как называли мои портреты, появившиеся во время судебного процесса. Он приказал принести к нему все, которые еще оставались в лавочке, и уничтожил их. Потом, обернувшись к продавцу, стоявшему в онемении, сказал: «Мадам Лафарг – моя кузина. Портрет – ложь и гадость. Сколько я вам должен?»], он, а не мой дядя Морис Коллар (из Вилье-Элона) имел удовольствие оказать вам гостеприимство в лагере Сменду, и он же известил меня о приязни, которую вы питаете ко мне.
Однако ваша приязнь не мешает вам сомневаться во мне. Вы хотели бы верить в мою невиновность, пишете вы!.. О Дюма! Вы же знали меня ребенком, вы видели меня на руках у моей достойной всяческого почтения матери, на коленях моего добрейшего дедушки и можете предположить, что та самая маленькая Мария в белом платьице с голубым пояском, которую вы встретили с букетом маргариток на лугу в Корси, совершила отвратительное преступление, в котором ее обвиняют?! О постыдной краже бриллиантов я даже упоминать не хочу! Так, значит, вы хотели бы поверить? О мой друг! Вы могли бы стать моим спасителем, если бы захотели! С вашим-то голосом, который звучит по всей Европе, с вашим могучим пером вы могли бы сделать для меня то, что Вольтер сделал для Каласа. |