|
Скажи, как поступаешь ты с нашей нитью жизни? Разрубаешь мечом? Сжигаешь дуновением? Поцелуем?
Смерть, жалишь ты только нечистых совестью. Оставляешь без надежды кощунственников. Ужас для злых, приют для обиженных, ты перечисляешь Господу все проступки и ведешь на Небеса только веру и чистоту.
Да неужели?
Тогда почему же Господь не покарал лицемерку в тот миг, когда она призвала его в свидетельство своей невиновности?
21
Спустя несколько дней после отправки письма Марии Каппель, собственно, единственного, которое я ей написал, от нее пришло второе послание:
Еще одно письмо, и больше я писать не буду.
Вы верите, что я преступница, – еще одно горе прибавилось к множеству других.
Вы предлагаете исхлопотать для меня помилование. Слово «помилование» жестоко, но что поделать? Я столько выстрадала, что готова перенести и этот позор. Позор – одежда страдальцев.
Но поспешите, мой друг. Помилование может опоздать.
Господня тьма брезжит зарей. После зим Господних приходит весна. Когда в руках Его жезл, скалу пробивает ключ. Когда взгляд Его проницает тьму гробовой пещеры, Лазарь встает из гроба и возвращается к жизни. Господь творит справедливость, ибо Он – господин времени. Господь милует, ибо Он владыка вечности. Но люди, люди, на что у них есть силы? Что может их милость, чего стоит милосердие? Они скоры на осуждение, но слишком поздно приходят с помощью. Когда человек, облеченный полномочиями судьи, обрекает своего брата на страдания и смерть, страдание и смерть ему повинуются. Когда он возвращает жизнь и свободу, цепи падают, но отчаяние и безумие успели раньше его, и миловать некого.
Послушайте меня, я хочу вам что-то рассказать.
Этим утром я услышала скрип петель – скрипели тюремные ворота, которые не открывались с тех пор, как я вошла сюда: они открылись передо мной и закрылись позади меня. Я прижалась лицом к прутьям решетки и увидела: во двор въехала карета – пустая, вышел сторож, закрыл в ней шторы и опустил подножку.
В тот же миг звон колокольчика позвал монахинь в приемную. Непривычные хождения по коридору, чужие голоса, приказы – их отдавали, передавали, обсуждали, – все отзывалось эхом в моей обычно молчаливой камере и будило во мне любопытство.
Я отправила мою охранницу узнать, что происходит. В учреждениях, где молчание вменено в правило, хоть никто ничего не говорит, но все всё знают, вот и я очень скоро узнала, что карета прислана за м-ль Грувель, ее освободили от срока заключения и отправляют в психиатрическую больницу профессора Реша.
Окно комнатушки моей тюремщицы хоть и выше на три этажа окна камеры м-ль Грувель, но находится как раз напротив – их разделяет лишь воздух, исчерканный по весне быстрыми ласточками, наполненный зимой чириканьем воробьев. Уперевшись локтями в подоконник, я часами смотрела на сумрачную стену с окнами передо мной – вечную для меня загадку. За одним из окон находилась женщина, которую я хотела бы утешить, но она уже не чувствовала тяжести своих оков. Я плакала о ней, но она не нуждалась в сочувствии. Я обращалась к ее рассудку, но заглядывала в бездну.
Я помню, как однажды ночью сторожевой обход поднял тревогу. Я подбежала к окну. В камере м-ль Грувель загорелся пожар, и при свете языков пламени я увидела несчастную – бледная, недвижимая, стояла она, позволяя огню лизать свои ноги. Она походила на античную дриаду, стихия напала на нее, превращает во что-то иное, но в перехваченном горле нет силы для крика о помощи, в голове нет понимания происходящего и того, что нужно сделать, чтобы спастись.
В другой раз во время грозы я заметила ее на террасе: она стояла босая, с голыми плечами, судорожно скрестив на груди руки, длинные волосы ее трепал ветер, вспыхивала молния, и она поворачивала к ней голову. |