Но главное, что поразило, – это глубокая печаль на лице; скорее грусть, чем суровость, прорезала борозды на щеках и бросила мрачные тени на глаза. Сейчас, когда он сидел, опустив голову и поигрывая бокалом, гневные линии рта и бровей смягчились и исчезли, на лице появилось отстраненное и задумчивое выражение. Байрон казался человеком жестким и неприступным, но губы выдавали его ранимость.
Он вдруг поднял глаза и посмотрел на меня. Сердце у меня екнуло, но я твердо встретила его взгляд.
– Как вы себя чувствуете?
Я ответила:
– Гораздо лучше, благодарю вас. Как любезно с вашей стороны подобрать обломки – я, наверное, так выглядела…
Он рассмеялся, и я словно столкнулась с незнакомцем, хотя считала, что разговариваю с кем-то известным мне.
Он сказал:
– Вам, должно быть, уже лучше, раз вы начали беспокоиться о своем внешнем виде. Но пусть он вас не огорчает. Вполне прилично.
Он поднес огонь к моей сигарете, и его глаза вдруг взглянули на меня серьезно и настойчиво. Он тихо проговорил:
– Есть два вопроса, я хочу задать вам их прямо сейчас…
Наверное, мое лицо изменилось, потому что он резко добавил:
– Не смотрите так, пожалуйста. Я был законченным дураком и приношу извинения. Но, ради Бога, не смотрите на меня так больше. Это совсем безобидные вопросы, и если вы ответите на них, я оставлю вас в покое до тех пор, пока вы сами не пожелаете рассказать остальное.
Он замолчал.
«Снова о том же», – подумала я. Он смотрел вниз, на свой бокал, так что не было видно его глаз, но в его голосе я различила ту же настойчивость, что пугала меня раньше.
Он спросил:
– Как Дэвид? Он выглядел здоровым… и счастливым?
Я с удивлением взглянула на него, ожидая совсем других вопросов, и ответила:
– Насколько я знаю, он вполне здоров. Но трудно вообразить, что он счастлив. Во-первых, он одинок, а во-вторых, слишком напуган.
– Слишком напуган?
Он поднял на меня глаза и резко поставил бокал на стол, так что бренди всколыхнулся и заискрился. Руки Байрона вцепились в край стола с такой силой, что костяшки пальцев побелели. Из пепельницы, где тлела позабытая им сигарета, вился голубой дымок. Ричард Байрон уставился на меня и повторил очень тихо:
– Слишком напуган? Но кем?
И подняла брови:
– Вами, конечно.
Не могло быть сомнений в его реакции на этот ответ: изумление, полнейшее, невыразимое изумление. Несколько секунд он смотрел на меня через стол расширенными глазами, затем выражение горечи вернулось на его лицо, и он, казалось, снова замкнулся в себе.
– Мной? Вы уверены, что мной? Он так говорил?
И тут до меня внезапно дошло. Я почувствовала, что глаза у меня расширяются так же, как секунду назад у него, и уставилась на Байрона по-совиному.
– О, – прошептала я, – я не верю, что вы убили своего друга. Я не верю, что хоть раз в жизни вы ударили Дэвида. Я верю, что вы любите его. Правда? Правда?!
Ричард Байрон ответил мне неловкой кривой усмешкой, пытаясь замаскировать душевную боль. Затем взял из пепельницы сигарету и небрежно сказал, словно это не имело никакого значения:
– Я люблю его больше всех на свете…
Пузырь вдруг лопнул, иллюзия уединения рассеялись. Подошел метрдотель, сияя улыбкой и размахивая руками, как большой тучный мотылек крылышками.
– Мадам насладилась обедом? Месье хорошо покушал? Chapon marseillais был прекрасен, не правда ли? Это фирменное блюдо нашего ресторана!
Мы уверили его, что все было превосходно, и, сияя улыбкой, он с поклонами удалился, а к нам с извиняющимся выражением лица, как у человека, совершающего действия сомнительного толка, подошел официант со счетом. |