|
Он не может сейчас пригреть ее под своим крылышком, ее лысый ангел. Он повернулся к ней спиной. Склонившись над шурином, он безостановочно вытирает ему лоб и губы платком, в то время как Бушуа продолжает мотать головой из стороны в сторону по спинке кресла, и временами у него изо рта вырывается ужасный хлюпающий звук, создающий впечатление, что глоток воздуха, который он вдохнул, будет сейчас последним.
Миссис Бойд ставит сумочку крокодиловой кожи себе на колени, решительным жестом открывает ее, вынимает пластмассовую коробочку и, прежде чем открыть, протягивает ее миссис Банистер.
– Что это такое?
– Тампоны для ушей, – говорит миссис Бойд.
Поначалу миссис Банистер колеблется, но потом, видимо боясь, что это будет ей не к лицу, а может быть не желая выглядеть в глазах Мандзони смешной, вполголоса говорит:
– Нет, спасибо, я ими не пользуюсь.
– Как вам угодно, – сухо говорит миссис Бойд, по‑видимому весьма раздраженная тем, что ее щедрость отвергнута.
Она берет из коробочки два тампона, тщательно освобождает их от ваты, в которую они завернуты, потом, зажав их между большим и указательным пальцами, разминает, придает им продолговатую форму и вставляет себе в уши. После чего опять складывает свои короткие ручки на сумке и, прижимая ее к животу, закрывает глаза.
Я глаз не закрываю и довольствуюсь тем, что, повернувшись к расположенному справа от меня иллюминатору, стараюсь не смотреть на Бушуа. Для меня тоже стало невыносимо его видеть. Мне нетрудно представить себя на его месте. Чтобы быть точнее, скажу, что мучительнее всего для меня видеть даже не столько печать, которую уже наложила на него смерть, не этот остановившийся взгляд, глубоко запавшие глаза, трупный цвет кожи, сколько то, чт о еще в нем осталось от жизни, или, может быть, то, что уже не более чем карикатура на жизнь: конвульсивное подергиванье рук и безостановочное перекатывание головы из стороны в сторону. Даже отвернувшись, я продолжаю все это видеть. И все время задаю себе один и тот же вопрос: «Зачем, Господи, зачем было родиться, чтобы все кончилось этим?»
Я смотрю в иллюминатор на море белых, плотных, пушистых облаков без единого разрыва, в который можно было бы разглядеть Землю, ту самую Землю, где находятся наши повелители, безраздельно распоряжающиеся нашей судьбой. Сами же облака в эти минуты исполнены потрясающей красоты; солнце, опускающееся за горизонт, придает им розовый оттенок, который, не знаю почему, полнит душу восхитительным чувством доверия и надежности. Тут и там светятся по прихоти клубящихся облачных волн нежно‑сиреневые клинья. И виднеются также места, где шелковинки облаков кудрявятся белоснежным цыплячьим пухом. Во мне снова возникает сумасшедшее желание выйти из самолета и погрузиться в облачную массу, плавать в ней и по ней, как в теплых водах Средиземного моря. Но, разумеется, этому морю и его таким мягким тонам доверяться не стоит. За иллюминатором та же самая смерть, что и здесь.
Я прекрасно это знаю, что не мешает мне всей душою стремиться выйти из самолета, стремиться с тою же пылкостью, с какою жаждал индус «вырваться из колеса времени». О, я ведь не Караман, я хорошо понимаю, что это значит. Я понимаю также, что это не решает ничего. Вырваться из колеса времени? Да! Но чтобы сделаться кем? Жизнь – это, конечно, пустяк, но, как бы пустячна она ни была, она все‑таки лучше, чем та форма небытия, которой так жаждал индус.
По– моему, это такая же несбыточная мечта, как и желание искупаться в облаках на высоте в десять тысяч метров и при пятидесяти пяти градусах мороза. Бегство, ничего больше. Страус, уткнувшийся головою в песок, – или, что то же самое, взгляд, которым уставился я в иллюминатор, чтобы не присутствовать при агонии Бушуа, при моей собственной агонии. |