|
Мог ли я предположить, что болезнь, так неожиданно навалившаяся на меня, явилась результатом чьей‑то ошибки?
Еще немного убавив громкость, гнусавый голос продолжает с явной сухостью в тоне:
– Мадемуазель, вы дадите мсье Серджиусу две таблетки онирила, одну утром, другую вечером.
Это скорее приказ, чем медицинский рецепт. Сам же рецепт должен был бы привести круг в отчаяние, если бы круг сохранил еще способность размышлять: длительность курса лечения в нем не указана.
– Хорошо, мсье, – отвечает голосу бортпроводница.
Я никогда не слышал о лекарстве под названием «онирил», но бортпроводница, по всей видимости, знает, где его найти. После чего, как будто решив, что лирическое отступление закончилось и пора возвращаться к делам, гнусавый голос снова выпускает на волю все свои децибелы и говорит с прежней своей интонацией, механической и нейтральной:
– Бушуа Эмиль! Вас ждут на земле!
Оттого ли, что я парализован потоком ледяного ветра, врывающегося в самолет, или просто не могу прийти в себя, узнав, что моя смертельная болезнь всего лишь «ошибка», или, наконец, оттого, что из‑за неистовой силы, с какой ревет в динамике гнусавый голос, с моими умственными способностями что‑то произошло, но я не верю своим глазам, ибо вижу, как тело Бушуа оживает и его костлявые руки откидывают одеяло.
– Эмиль! – кричит Пако, и благодаря этому крику, а также еще потому, что кто‑то из женщин, скорее всего миссис Банистер, испускает пронзительный вопль, я отдаю себе отчет в том, что я не единственный в самолете, кто видит, что Бушуа медленно выпрямляется в своем кресле.
– My God![34] – говорит Блаватский (его голос я узнаю).
Но он больше ничего пока не добавляет.
– Эмиль! – опять кричит Пако, и в его голосе борются между собой облегчение и страх. – Но мы считали, что ты… – Он запинается, не в силах завершить фразу, и начинает снова: – Разве ты…
Но и эту фразу он не заканчивает. На сей раз ему не удается выговорить слово «жив». Женщина снова кричит, и по кругу пробегают невнятные, отрывочные, приглушенные восклицания, будто никто не решается довести до конца свою мысль.
– А ведь я говорил! – внезапно кричит Блаватский резким, вызывающим голосом. – Я ведь говорил, что он не умер! Никто не захотел меня слушать! И провести необходимую проверку!
Это невероятно! Блаватский извлекает пользу из нашей растерянности, чтобы опять, in extremis[35], попробовать взять над нами верх. Больше не в состоянии властвовать реально, он делает вид, что все еще властвует! Дрожа всем телом от холода и, быть может, от страха, он только выставляет свое leadership в смешном свете. Это грубо, это несерьезно, однако в эту минуту мы признательны ему за то, что он дал нам пусть нелепое, но зато единственное объяснение, которое нам бы хотелось принять.
Потому что Бушуа не только выпрямляется, но и, не довольствуясь этим, встает на ноги, встает механически и скованно, но без видимого усилия, без посторонней помощи, не ухватившись за руку, протянутую ему Пако, который, вопреки приказанию, отстегивает ремень и тоже встает. Насколько я могу судить – ибо я стучу зубами от холода, перед глазами у меня туман, в самолете царит сумрак пещеры, и я различаю лишь пятна и силуэты, – Бушуа движется в направлении exit, рядом с которым стоит бортпроводница. Он движется медленно, мелкими неровными шагами, но не шатаясь; его нагоняет Пако, обходит его справа и сует ему в руку саквояж, лепеча глухим, изменившимся от страха и холода голосом:
– Эмиль, саквояж! Возьми свой саквояж!
Бушуа останавливается, с силой, которая изумляет меня, вытягивает руку и на целую секунду оставляет ее в горизонтальном положении, держа за ручку свой саквояж. |