Изменить размер шрифта - +

Робби, и глазом не моргнув, продолжает свое обследование, потом поднимает голову, глядит на меня и говорит:

– Er ist ein schoner Mann, aber… Ich fuhle nicht die Spur von einem Geist[21]. Нет, не переводите, мистер Серджиус, – продолжает он по‑немецки, – это бесполезно. Переводить стихотворную строчку из Гёте в данном случае то же самое, что бросать жемчужину свинье. Есть люди, мы с вами знаем, абсолютно глухие к психологическим нюансам.

Он сует фотографию обратно в книгу и с чванливой миной, как будто только за одно то, что он процитировал Гёте, ему полагается лишняя звездочка на эполетах, кладет руки на подлокотники и одновременно приставляет ногу к ноге, проделывая все это с каким‑то особенным рвением, словно застывает в нравственной стойке «смирно», дабы с честью ответить на вызов судьбы.

Опять наступает молчание, и тогда Блаватский, воинственно глядя из‑за очков, решительным тоном говорит:

– Вы позволите мне сделать замечание?

Индус тихо вздыхает. С той минуты как из тюрбана появилось имя Мишу, весь его облик, манера держаться, а возможно, и само его положение на борту в чем‑то неуловимо изменились. Он уже больше не единоличный властитель в самолете. Такое впечатление, что теперь он и сам чему‑то подвластен. И хотя он по‑прежнему остается хозяином наших жизней, наших слов, нашего имущества и малейших наших движений, расстояние между ним и нами уменьшилось – и оно уменьшается в той мере, в какой становится все более очевидным, что, впутавшись в общую для нас всех авантюру, он не больше, чем мы, в состоянии контролировать дальнейший ход событий.

По мере того как движется время (поскольку часовой срок, который он дал Земле на выполнение этого требования о посадке самолета, я в этом убежден, давно истек), его по‑прежнему всесильная власть над нами не мешает ему, полагаю, ощущать свое бессилие перед лицом Земли. Отсюда и возникшее у нас чувство, что после жеребьевки он вдруг как‑то сник, что мыслями он уже где‑то не здесь и лишь по инерции употребляет свою над нами власть.

– Говорите, мистер Блаватский, – устало отзывается он.

– Предположим, – говорит, сверкая глазами, Блаватский, – предположим, что один час пройдет – если он уже не прошел. Что в этом случае происходит? Вы держите слово (он понижает здесь голос), вы казните эту девушку. Но самолет, хочу вам это напомнить, представляет собой герметически замкнутую систему. Первый вопрос: как вы поступите с телом?

– Я отказываюсь обсуждать эту тему, – говорит индус, но в его тоне не слышно язвительности, и он не лишает Блаватского слова.

Он даже, кажется, хочет, чтобы тот продолжал.

– Что ж, рассмотрим дальнейшие перспективы, – продолжает Блаватский. – После этой первой казни вы снова ставите ультиматум Земле. И Земля, то ли оттого, что она вас не слышит, то ли слышит, но не желает уступать вашим требованиям, вновь не сажает самолет по истечении второго часа. Тогда вы казните второго заложника, и его тело будет присоединено к телу этой девушки – ради соблюдения внешних приличий вы, допустим, уберете их куда‑нибудь в сторонку, подальше от наших глаз. С этого момента, поскольку Земля по‑прежнему глуха к вашим мольбам, ничто не мешает этому зловещему процессу продолжаться, а туристическому классу сделаться своего рода моргом для всех четырнадцати пассажиров на борту. В конце концов лишь вы со своей ассистенткой останетесь в живых среди всей этой бойни. И в пункте прибытия, где бы он ни был, вы неминуемо будете задержаны и обвинены в этой массовой резне.

Положив ногу на ногу и держа в левой руке револьвер, ствол которого опущен вниз, индус выслушивает мрачный сценарий Блаватского без тени волнения. Затем снова взглядывает на часы, но, как и прежде, старается сделать это незаметно.

Быстрый переход