Изменить размер шрифта - +
Так же как ничто не дает вам права самолично брать на себя здесь leadership[26], которого за вами никто не признаёт.

– Я, как и все, имею право задавать вопросы! – говорит Блаватский; его глаза гневно сверкают, но при этом он замечательно владеет собой, и ему даже удается в какой‑то мере сохранять добродушный вид.

– Такое право вы имеете, но вы им злоупотребляете, – говорит Караман, который явно рад, что может свести старые счеты, но старается не слишком это показывать. – Говорю вам по‑дружески, мистер Блаватский, вы страдаете чисто американским недугом – манией во все вмешиваться.

– Что же это означает?

– Вы без конца во что‑нибудь вмешиваетесь. Как ЦРУ. И, как ЦРУ, всегда невпопад. Например: вы устраиваете заговор в Афинах и устанавливаете там режим полковников. Затем через несколько лет устраиваете заговор на Кипре. Результат: возмущение в Афинах – и ваши греческие полковники свергнуты. Ваш первый заговор аннулирован вторым.

– В чем смысл ваших дурацких соображений? – грубо кричит Блаватский. – Я не имею никакого отношения ни к Кипру, ни к Афинам!

– Вы не имеете никакого отношения и к нам, – говорит Караман, поджимая губы.

И он замолкает с надменным и чопорным видом, точно кот, который заворачивается в свой пушистый хвост, решив отгородиться от мира.

– Все это нас никуда не приведет! – восклицает Блаватский, опять принимаясь за свое еще более агрессивно, чем прежде. – Вернемся к бортпроводнице, поскольку истинная проблема кроется именно здесь. Я не утверждаю, что она сообщница индуса. Однако, если б она таковою была…

– Вы не имеете права публично рассматривать такого рода гипотезу! – в гневе говорю я. – Вы бросаете подозрение на бортпроводницу, нанося ей огромный моральный ущерб!

– Мистер Серджиус, – спокойно говорит бортпроводница и смотрит на меня ясными глазами, – меня совершенно не задевают эти подозрения. Пусть себе мистер Блаватский думает, что он все еще занимается своими профессиональными делами, раз это доставляет ему удовольствие.

Хотя замечание бортпроводницы и лишено коварного подтекста, оно оказывает на Блаватского куда более сильное действие, чем мои яростные протесты. Он моргает за толстыми стеклами очков и когда все‑таки возобновляет свою атаку, делает это довольно вяло, словно бы по инерции.

– Допустим, – говорит он тусклым голосом, – что бортпроводница все же сообщница индуса. Сейчас она здесь, это верно. Но что помешает ей, прибыв к месту назначения, встретиться с индусом и получить свою долю добычи?

Словно услышав нечто невероятно комичное, Робби заливается громким смехом, и все глаза устремляются на него.

Надо сказать, что уже одна его одежда невольно привлекает взгляд. Светло‑зеленые брюки, небесной голубизны сорочка и оранжевая косынка на шее делают его, без сомнения, самой живописной фигурой в салоне. А в его мимике, особенно когда он веселится, есть какие‑то элементы пароксизма, что тоже приковывает к нему внимание. Он не просто смеется. Он весь извивается и трясется в кресле, сплетая между собой свои нескончаемо длинные ноги и сжимая точеными тонкими пальцами щеки, словно боится, что голова не выдержит такого неистового веселья и разлетится на части. Он не в состоянии выговорить ни слова, так сотрясают его прерывистые толчки звенящего на высоких, пронзительных нотах смеха, хотя время от времени он и пытается их унять, прикладывая, точно школьница, ко рту ладошку. Однако, когда ему наконец удается вновь обрести голос, он выражает свои мысли вполне серьезно.

– Полноте, Блаватский, – говорит он, и в его быстрых глазах после долгого смеха сверкают слезы.

Быстрый переход