– Он встал и начал собираться. – Поэтому их без присмотра не оставляют. Такого наделают… Вот как ты, например. Поэтому сиди и жди.
– Я все равно постараюсь отсюда выбраться, так и знай, – строптиво сказала я.
– Ну зачем ты мне это говоришь? – он остановился и посмотрел на меня с усталым упреком. – Ты же вроде девочка неглупая…
Он сосредоточенно переодевался. Черная концертная рубашка, которую я сама выстирала и отгладила, пока он занимался. Черные брюки. Начищенные до блеска туфли.
Мне не то что нравилось видеть его на сцене, я испытывала совсем другие чувства. Я ловила удивительный сюрреалистический кайф. На сцене я видела незнакомого мне человека. Только через несколько минут после начала музыки я начинала понемногу его узнавать и привыкать к тому, что это тоже он. Когда он играл, у него было такое лицо, что я понимала – это любовь. Он прикрывал глаза и полностью отдавался собственным чувствам. И было в этом что-то чудовищно интимное и до одури красивое. Я испытывала жгучую ревность к виолончели, потому что мне видно было, что он любит ее и чувств своих ни от кого не скрывает. Он вслушивался в глубокие звуки виолончели, и казалось, что она разговаривает с ним сама, а он просто вышел на сцену выслушать ее и понять. Ревность – разрушительное чувство. Но она была мне мучительно приятна, потому что подтверждала влюбленность. Ревность моя была ядовитой, как проявитель для фотопленки, проявитель моих чувств.
Лишиться этого – значит, лишить себя острых душевных переживаний. Чтобы лучше прочувствовать, что именно со мной происходит, мне нужно было смотреть на него со стороны. Для этого мне необходимо время, когда мы не вместе, не заняты обществом друг друга, когда я просто могу за ним наблюдать и таять.
И потом, все будут переживать и ждать результатов, толпиться на лестнице до самой ночи, курить и беседовать друг с другом. А я буду здесь сидеть до завтра и его не увижу?
Он оделся и вышел, закрыв меня в комнате наверху.
– Выпусти меня! – крикнула я чуть не плача, барабаня в дверь кулаками. – А то хуже будет!
Он уже спускался по скрипучим ступенькам лестницы, когда я поняла, что его шаги возвращаются. И даже струсила. Он широко распахнул дверь и прямо с порога сказал:
– А вот с этого места, пожалуйста, поподробнее.
Я дернула плечом, всем своим видом показывая, что ничего говорить не собираюсь. И так все ясно. Но он вдруг подошел, повернул к себе и встряхнул так, что мне пришлось на него посмотреть.
– Так что ты сказала, Серафим? Я не понял. Повтори это мне в лицо, – он был спокоен, поэтому надеяться на то, что он сейчас перегорит и все закончится, было бесполезно.
– Володь, я не то имела в виду. Просто не хочу здесь оставаться, – я тараторила самым кротким своим голоском, то и дело убегая от его глаз куда-то налево. Я сама себя на этом ловила. А уж он-то и подавно. – Если ты хочешь, чтобы я не шла тебя слушать, в конце концов – хорошо. Я согласна. Я не пойду. Но сидеть здесь я совершенно не обязана. Я лучше по городу погуляю. Я не могу тут сидеть, когда за окном Швейцария!
– Придется, – с мрачным состраданием ответил он. Я закрыла лицо руками. – Лучше пожелай мне удачи. – Он поднял мой подбородок и поцеловал в нос. – Тебе ведь все равно идти не в чем…
– Удачи! – сказала я, прерывисто вздохнув.
– А еще…
– Ни пуха!
– К черту, – сосредоточенно ответил он, взял инструмент и вышел.
Я свернулась на кровати клубком и приготовилась терпеливо ждать, пытаясь представить, как зазвучит сегодня в его руках похожая на меня Маджини. И в памяти снова всплыли строки из старого журнала:
То гудит, как пьяный шмель, то скрипит, как коромысло. |