Помнишь, Боря? Ведь хорошо было? А рощу Тимофеевскую помнишь? Как мы раз там с Андрюшей и с дядей Пьером еще… Ну, да что об них. А вот мы с тобой… мы с тобой…
Наталья Павловна (плача). Соня, милая моя, родная ты моя, да что же случилось-то. Ведь ничего не случилось; ведь мы все любим тебя…
Борис. Не надо, оставьте ее.
Соня (вставая, просто). Да, да. Это я так, разнервничалась. Пустяки. Все пройдет. Уж прошло. А вот что ничего не случилось – это вы не правы мама. Разве так-таки ничего и не случилось? Вот вы сейчас сказали, что все виноваты. Довольно и этому было случиться, это все виноваты стали. Это уж очень много. Вздор я сказала, неправду, что все прошло, мы виноваты, – и этому не пройти, этого не забыть… Прошло, что мы были не виноваты, а случилось. что стали виноваты. И с этим нельзя, нельзя…
Борис. Что нельзя?
Соня. С этим нельзя…
Входят Бланк, Коген, Арсений Ильич и Гущин.
Явление 17
Бланк. Что нельзя? Чего нельзя? Все можно. Нам только что молодой поэт доказал, что все можно.
Коген. Удивительная это вещь, Иосиф Иосифович. В Петербурге, на фоне революции; пышным цветом расцвело неодекаденство: не литературное только, – жизненное, жизненное. Они в жизнь все это проводят; неприятие мира, дионисианство, оргиазм, мифотворчество… началось! Я вам говорю, решительно что-то началось!
Бланк. Одно вот: как же это они сразу проводят в жизнь, – и неприятие мира, и оргиазм? Оргиазм-то, значит, приемлют?
Гущин. Насколько мне кажется, вопросы красоты не должны интересовать г. Бланка.
Арсений Ильич. Ну, красота красоте рознь.
Коген. А я тут бываю на собраниях молодых французских поэтов. Совпадение миросозерцании поразительное. Несомненно Россия приобщается к европейской культуре. Национальная обособленность кончилась.
Бланк. Старая, конечно, кончилась. А с ней вместе и национальный идеал. Есть человечество. Черед за классовой борьбой, а не национальной.
Арсений Ильич. Вот как. А я вам должен сказать, что это не исторично. Оперируете над отвлеченным началом. У каждого народа – своя плоть. Не могу себе представить античной Греции без синего моря, без желтых гор, без Елевзинских мистерий, без маслин серых, да мрамора. Не могу себе представить…
Соня. Верно, папочка, верно. У народа и душа своя, и плоть своя. Нельзя их убивать. Я не знаю, что с Россией будет, а только одно мне ясно: кто не любит русский перелесок; да василек и мак во ржи, да пролесок с колеями, да зеленую церковную куполку, тот не знает и не любит Россию. Если василька синего не надо, да маковых огоньков, если все равно, что он, что апельсиновое дерево; – тогда и ничего не надо. Тогда уж лучше отдать все, все. Не нужна мне Россия без василька.
Бланк. Что это! Какой усталый романтизм! Точно русская революция случайна, беспочвенна. Да она сама – цветок, который стоит всех твоих васильков. В тебе, Соня, не трезвый разум говорит, а просто голос разрушающегося дворянства. Социальная революция возвратит к природе, к твоему же васильку, сотни тысяч людей, которые теперь закабалены на фабриках и заводах, оторваны от чистого воздуха, от жизни. Иди, пожалуй, к сентиментальному толстовству, а мы хотим взять от культуры всю ее правду. Васильки, маки! Видит их, что ли, русский мужик? И не думает. Он рубит леса, живет в голоде, в грязи да в пьянстве.
О васильках теперь помнят лишь барышни, отдыхающие летом в своих поместьях. Да пускай себе старые васильки да маки погибают. Вырастут новые цветы.
Борис. Да не хочу я этих новых! Противные они какие-то у вас, бумажные. Коли пропадать живым, нашим, так к черту и Россию эту вонючую дыру.
Коген. И дались вам злосчастные васильки да маки. Тут, в Париже, их сколько угодно, из Ниццы каждый день привозят. |