«Жив ли он? Чем он сейчас занимается?» Этими вопросами я не задавался. Нет, в моем представлении он остался символом, чем-то незыблемым — не плотью и кровью, не страждущим существом. И вот как-то вечером, вскоре после моего возвращения в Париж, как раз когда я метался по городу в поисках совсем другого человека, с кем, как вы думаете, я столкнулся лицом к лицу?! С Максом, разумеется. И с каким Максом!
— Как живете, Миллер? Где это вы пропадали!
Все тот же Макс, только небритый. Макс, восставший из могилы, в роскошном костюме английского покроя и в массивной велюровой шляпе. У шляпы загнутые поля, и похож он в ней на манекен. Он улыбается мне все той же улыбкой, только теперь она не такая широкая и исчезает не сразу. Она напоминает свет далекой звезды, что мерцает в последний раз, прежде чем погаснуть навсегда. Да, и еще у него щетина! Из-за нее у него такой страдальческий вид, даже более страдальческий, чем прежде. Из-за этой бороды не так заметно брезгливое выражение, которое, точно слабое сияние, сквозит в его взгляде. Постепенно брезгливое выражение сменяется усталостью, а усталость — скорбью. Сейчас, как ни странно, он вызывает у меня еще меньше жалости, чем раньше. Он просто нелеп: страдалец и карикатура на страдальца в одном лице. Сам-то он, по-моему, не отдает себе в этом отчета. Он уже не говорит с прежним жаром: похоже, он усомнился в правоте собственных слов. На жизнь он жалуется только потому, что это вошло у него в привычку. Впечатление такое, словно он ждет, что я рассмеюсь — как прежде. Собственно, он и сам над собой смеется, как будто Макс, о котором он говорит, — это не он, а совсем другой Макс.
На нем превосходный английский костюм, его подарил ему в Вене какой-то англичанин, вот только висит он на нем, как на вешалке! В этом костюме Макс чувствует себя смешным и нелепым, никто ведь ему больше не верит, раз он щеголяет в таком превосходном английском костюме! Он смотрит себе на ноги, на парусиновые туфли, грязные и изношенные. Они, эти туфли, не подходят к костюму и шляпе. Он уже готов сказать, что туфли все равно очень удобные, но по привычке говорит, что другие его туфли — у сапожника и у него нет денег их забрать. Однако на уме у него английский костюм, который стал для него зримым воплощением его очередного несчастья. Выставив локоть так, чтобы я мог пощупать дорогое сукно, он принимается рассказывать мне, что случилось с ним «за отчетный период», как ему удалось попасть в Вену, где он собирался начать новую жизнь, и как в Вене ему было еще хуже, чем в Париже. Столовые, правда, там чище — это ему пришлось признать. Неохотно, но пришлось. А что толку, что они чистые, если в кармане — ни единого су? Зато Вена — красивая и чистая, такая чистая! Он до сих пор в себя прийти не может. Одно плохо: все попрошайничают. Зато чисто и красиво. «Прямо плакать хочется», — добавляет он от себя.
«Интересно, он долго будет говорить?» — думаю я. Мои друзья ждут меня в кафе напротив, а кроме того, мне необходимо найти одного человека…
— Да, Вена… — говорю я рассеянно, а сам краем глаза поглядываю на открытую террасу кафе.
— Нет, не Вена! Базель! — кричит он. — Базель! Из Вены я уехал больше месяца назад, — слышу я его голос.
— Да, да, а что случилось потом?
— Что случилось? Я же говорил вам, Миллер, они отобрали у меня документы. Я же говорил, они сделали из меня туриста!
Услышав это, я разражаюсь смехом. Смеется и Макс — как всегда, печально.
— Нет, вы только представьте: я — турист! — И он вновь уныло хмыкает.
На этом, разумеется, его злоключения не кончились. В Базеле его сняли с поезда. Не хотели, чтобы он пересекал границу.
— Я говорю им: «А в чем, собственно, дело? Я что, действовал не en regle?»
Я забыл сказать, что всю свою жизнь Макс стремится действовать en regle. |