— Надеюсь, что да, милый. Я хочу только одного: чтобы ты был счастлив. — Она заглянула в его чемодан. — Ты наденешь синий сюртук?
— Как я могу быть счастлив, если отец…
— Ты не должен на него сердиться, дорогой.
— Я и не сержусь. Но если бы только он… — Итале снова запнулся, потом набрался смелости и договорил: — Если бы он хотя бы попытался понять, что я хочу поступить по справедливости!
Элеонора молчала. Когда же наконец заговорила, то голос ее звучал по-прежнему мягко:
— И все-таки ты не должен на него сердиться, Итале.
— Поверь, я стараюсь изо всех сил! — воскликнул он так страстно и серьезно, что мать улыбнулась. — Но ведь он не желает даже как следует объясниться со мной…
— Не уверена, что словами вообще можно что-либо объяснить, — промолвила Элеонора. — Вряд ли. — Она видела, что сын ей верит. Да, конечно, все так. И она тоже когда-то верила, что люди могут быть абсолютно честны по отношению друг к другу, и отнюдь не считала, что стала лучше или умнее, эту веру утратив. Вот сейчас, например, если она хочет быть абсолютно честной, то должна умолять сына остаться дома, не покидать ее, ведь если он уедет, то никогда уже домой не вернется!.. Однако она лишь повторила: — Ты наденешь синий сюртук? Утром в дилижансе может быть очень прохладно.
Итале с несчастным видом кивнул.
— Я хочу приготовить тебе кое-что в дорогу; Эва отложила отличный кусок ростбифа, — продолжала Элеонора. И тут же почувствовала при этих словах неколебимую реальность его отъезда — кусок холодного ростбифа, стук колес почтового дилижанса, пыль на дороге, по которой Итале увозят из дома, тишина столовой, где все они, Гвиде, Лаура и она сама, будут уже завтра сидеть без него, — и поспешила уйти, чтобы в одиночестве как-то справиться с невыносимой тоской.
Итале спустился в лодочный сарай на берегу; время у него еще было, и он решил получше укрепить рулевое весло. Косые солнечные лучи ярко освещали дорогу и зеленую лужайку на склоне, чуть выше лодочного сарая, но над горой Охотник облака уже превратились в тяжелые набухшие тучи, а затянувшая озеро дымка приобрела зеленоватый оттенок. Укрепив руль, Итале принялся вощить борта, чтобы хоть чем-то занять себя. В сарае стоял жаркий полумрак, пахло воском, отсыревшим деревом, водорослями. Сквозь щели в неструганых сосновых досках, которыми был крыт сарай, просачивались солнечные лучи, играя на воде. С дороги доносились голоса возвращавшихся домой. Кто-то затянул печальную песню:
Красны ягоды на ветке осенью.
Спи, любимая, крепко спи!
Серой горлицы пенье доносится,
Спи, пока не разбудят, спи…
Делать в сарае было больше нечего. Итале поднялся по заросшему травой склону и вышел на обсаженную тополями дорогу. Те косцы, что, видимо, убирали сено на северном поле, уже прошли; все, разумеется, было закончено вовремя — Гвиде редко позволял грозам застать его врасплох во время сенокоса. На дороге было пусто; потом показались старый Брон и Давид Анжеле; они возвращались с виноградников; с ними шла Марта, жена Астолфе. Мужчины, как всегда, были в темной рабочей одежде; они немного принаряжались лишь по праздникам — когда надевали белоснежные, ярко вышитые рубахи. Брон широко и неторопливо мерил землю своими длинными ногами, задумчивый, похожий на старого печального коня, еще сильного, но уже расходующего свои силы в соответствии с немалым возрастом — экономно и мудро. Молодой Давид Анжеле рядом с Броном выглядел каким-то незначительным. Рядом семенила Марта в темно-красной, цвета грацата, юбке и вышитой блузке, и каждые ее два шага приходились как раз на один шаг Брона. Лет десять назад двадцатилетняя Марта была настоящей красоткой. |