Изменить размер шрифта - +

А стоял посреди камеры, прижимая к груди свой мешок. Все, что у него было: два одеяла, две футболки, двое джинсов, два свитера, двое трусов, две пары носков, куртка, рубашка, наволочка, пара ботинок, зубная щетка, бритва, мыло, помазок, расческа и картонная карточка для описи личных вещей, перечисленных выше.

Асендадо забрался на верхнюю койку и включил радио. А уселся на нижнюю койку, по-прежнему прижимая к груди мешок с вещами. Потрогал языком саднящую дырку, где раньше были передние зубы. Хотелось посрать, но толчок стоял прямо у нар, на виду. Не знавший здешних «сортирных правил», А решил, что лучше пока потерпеть.

Он так и сидел, молча и неподвижно, пока не погас свет.

Первые десять дней А просидел в камере предварительного заключения, в так называемом «отстойнике» в полуподвале, где всегда было сыро и холодно. По ночам из отдаленных окон до него доносились голоса, приглушенный гул разговоров. Он сидел в камере один, двадцать три часа в сутки — совсем один. Ему так не хватало общения. Человеческие голоса, слишком далекие, чтобы разобрать слова, говорили об общности, о солидарности. Голоса и еще — пение. Там часто пели, иногда он даже улавливал строчки из детских стишков. И хотя А боялся, что в Фелтхеме ему будет плохо, ему все равно очень хотелось, чтобы его посадили в камеру с кем-то, и тогда можно будет хотя бы разделить на двоих этот ужас. Но первый сокамерник чуть его не убил, а второй вообще его не замечал. И когда в темноте вновь раздались голоса, А подумал, что в мире уже не осталось ни общности, ни солидарности, ни дружеских отношений.

Еб твою мать. Отсоси. Ебаный рот. Придурок. Убью, на хуй. Спой, птичка. А не пошел бы ты в жопу. Ты скажи, барашек наш, сколько шерсти ты нам дашь. Ну ты и гнида.

Ты еще пожалеешь. Утром с тебя четвертак, иначе руку сломаю, нах. Хрен я чего поимел, у этой суки была ручная сирена. Новенький, три-семнадцать. Восемнадцать. Не стриги меня пока, дам я шерсти три мешка. Остановишься, когда я скажу. Лежи, не отсвечивай. Заткнись. Завтра. Пасть порву, бля. Кении сказал, он тебе глотку перегрызет. Твоя мамашка — такой жиртрест. Корова драная, без слез не взглянешь. Твоя мать ебется с грязными арабами. Дрочит всем и каждому, прямо на улице. Я — солдат. Один мешок — хозяину, другой мешок — хозяйке. Ни хрена ты не вырастешь. Ебал я тебя во все дыры. И твою разлюбезную мамочку тоже. А третий — детям маленьким на теплые фуфайки. Пой, бля, еще. Я кому говорю.

А не верил своим ушам. Мат, оскорбления, угрозы, бахвальство — все это резало слух. Некоторые высказывания разносились эхом по всему коридору, от двери к двери. Фразы четкие и недвусмысленные. Убийственные.

— Новенький, три-семнадцать, открой окно, — выкрикнул кто-то.

— Это тебя, — сказал сверху Асендадо.

— Новенький, три-семнадцать, подойди, нах, к окну.

— Подойди, новенький. А то хуже будет. — Последняя реплика прозвучала так близко, как будто кричали из соседней камеры.

— Лучше подойди, — равнодушно проговорил Асендадо. — Они не отстанут, пока не подойдешь. Подойди к двери и сделай так, чтобы они поняли, что ты не боишься.

А боялся, очень боялся. Но он отложил свой мешок, поднялся и подошел к окну, забранному решеткой.

— Новенький, три-семнадцать, открой, бля, окно.

— Погоди, пока не открывай, — сказал Асендадо. — Я укроюсь. А то там холодно.

А уже бил озноб. Все стекло и подоконник, когда-то белый, были забрызганы чем-то коричневым. Мир снаружи был разделен на квадраты толстыми прутьями решетки. А открыл окно, и голоса сразу сделались громче. Крики носились в воздухе, как воронье, перелетая с места на место. Страшные, мерзкие, громкие. Похабные заявления, кто чего сделал с чьей мамой. А и не знал, что такое вообще можно сделать с кем бы то ни было.

Быстрый переход