|
Она была теплая, как человеческое тело. Мне даже казалось, будто под моей рукой в ней пульсирует живая кровь.
— Теперь ей все нипочем, — с ликующим видом сказал Пейсу.
«Ей» — это он то ли о земле, то ли о рюнской ниве. А может, и о будущей жатве.
— Хм, взошли‑то они взошли, это верно, да только надо, чтобы они еще заколосились... — возразил Колен.
— Заколосятся недели через две, — уверенно заявил Пейсу.
— Допустим, но не забудь, нынче все припозднилось. Успеет ли налиться зерно?
Для Пейсу эти слова прозвучали прямым кощунством.
— Пустое мелешь, Колен, — сурово одернул его он. — Коли хлеба так быстро взошли, стало быть, наверстают свое.
— Так‑то оно так, да кабы только... — начал Жаке.
Пейсу повернул к нему круглую физиономию, черты его стали непривычно жесткими, так его взбесило это замечание.
— Чего «кабы только»?
— Кабы солнце еще погрело, — отважно закончил наш «серв».
— И дождь попоил, — добавил Колен.
Возмущенный таким скептицизмом, Пейсу пожал широкими плечами.
— Да неужто после всего, чего мы натерпелись, не перепадет нам малость солнца и дождя? — И, задрав кверху свою грубо обтесанную башку, Пейсу уставился на небо, точно призывая его в свидетели предельной скромности своих требований.
Стоя с друзьями у рюнской нивы, держа руку Эвелины в своей руке, я испытывал то же самое чувство, смутное, но могучее чувство благодарности, какое испытал тогда, когда хлынул дождь. Мне могут заметить, что благодарность моя как бы молчаливо признает присутствие во вселенной некой благодетельной силы. Пусть так, согласен, но понятие о ней у меня весьма расплывчатое. Скажем, не бойся я показаться смешным, я с радостью преклонил бы колена у рюнской нивы и сказал: «Спасибо тебе, теплая земля! И тебе, жаркое солнце! И вам, зеленые ростки!» Отсюда — всего лишь шаг до того, чтобы, подобно древним, олицетворить землю и ростки в образах прекрасных обнаженных дев. Боюсь, для мальвильского аббата я не слишком‑то ортодоксален.
Вслед за нами все обитатели Мальвиля поочередно ходили к Рюне полюбоваться ростками — даже Тома с Кати, рука об руку. Мы старались не попадаться на пути этой парочки — они могли наткнуться на человека и все равно его не заметить. С тех пор как мы приехали, Тома знакомил Кати с Мальвилем, длилось это долго — замок велик, темных закоулков в нем хоть отбавляй, а причин задерживаться там еще больше.
После полудня я расседлывал в конюшне Малабара, и при мне, конечно, находилась Эвелина. Девочка оперлась на перегородку, прямые светлые волосы падали ей на лоб, голубые глаза глубоко ввалились, она казалась совсем тощенькой и изможденной, ее мучил горловой кашель. Это беспокоило меня, а Кати, на мгновение спустившаяся с небес на землю, успела шепнуть мне, что кашель предвещает приступ астмы.
Вдруг появился Тома, раскрасневшийся, торопливый.
— Что за чудеса! — удивился я. — Ты один, без Кати?
— Как видишь, — неловко ответил он. И умолк. Я вышел из конюшни отнести седло в седельный чулан. Тома молча поплелся за мной. Так, так, дипломатическое поручение. И поручение щекотливое, раз он пришел один. Дело ясное — прислала его сюда Кати.
Закрыв дверь стойла, я прислонился к ней спиной и, сунув руки в карманы, стал рассматривать носки своих сапог.
— Речь идет о комнате, — наконец произнес Тома упавшим голосом.
— О комнате? — переспросил я. — О какой комнате?
— О комнате для нас с Кати, когда мы поженимся.
— Хочешь, чтобы я отдал тебе свою? — спросил я кисло‑сладким тоном. |