Изменить размер шрифта - +

— А почему же мы не помогли этим людям?

— Я уже тебе сказал — их было слишком много.

— Не больше, чем ларокезцев.

— Но там ведь наши знакомые. — И так как она молчала, я начал перечислять: — Пимон, Аньес Пимон, Лануай, Жюдит и Марсель, который тебя приютил.

— Да, — сказала она. — И еще Пужес. Что‑то его давно не видно.

Что верно, то верно. Прошло уже дней десять, как старый пройдоха не являлся в Мальвиль омочить в нашем вине кончики своих усов. Так и закончился наш спор, не приведя ни к какому результату. Типичная для Эвелины манера заканчивать наши с ней распри, ни в чем, впрочем, не уступив. Однако я был поражен — как по‑взрослому она рассуждала. Где ее былая ребячливость? И как она стала правильно выражаться. С тех пор как я «ничего ей не спускал», она перестала прикидываться несмышленой малолеткой.

— Ну ладно, — заявил я. — Аудиенция окончена. Отправляйся к себе. Я буду спать.

Она уцепилась за меня.

— Можно я побуду с тобой еще немножко, Эмманюэль, разреши, — залепетала она, только что не присюсюкивая, как младенец.

— Нет, нельзя. Марш.

Она повиновалась, и притом беспрекословно. Я бы даже сказал, с каким‑то особым пылом, точно намерена была всю жизнь упоенно исполнять мои приказания.

И все же что‑то скрывалось в ее головке, чего я не мог понять до конца. Она говорила со мной об убитых бродягах — и ни словом не заикнулась о Момо.

Правда, и сама Мену никогда не заговаривала о Момо. В день гибели ее сына я строил самые разные предположения о том, как она будет вести себя в дальнейшем, но ни одно из них не оправдалось. Она не впала в тупое отчаяние. Не выпустила из рук бразды правления нашим хозяйством. По‑прежнему полновластно распоряжалась женской частью мальвильского населения, клевала чаще всего самую старую и болтливую клушу, но при случае, правда, более осмотрительно, не давала спуску и молоденьким хохлаткам, причем Кати чаще, чем Мьетте, принимая во внимание, что Кати сама могла пустить в ход свой острый клюв. И аппетита Мену не потеряла, попрежнему проворно орудовала вилкой и не отказывалась от стаканчика, хотя потолстеть ей, видно, не суждено было никогда. Наконец, она была все такая же опрятная — маленький, начищенный до блеска скелетик, где все мускулы, все внутренние органы были доведены до минимальных размеров; волосы туго стянуты пучком на затылке мумифицированной головки, черный, чисто выстиранный фартук пришпилен английскими булавками к вырезу на самой плоской в мире груди. Сухонькая, маленькая, она по‑прежнему быстро семенила, шаркая своими не по росту большими ступнями, вытянув вперед худую, жилистую шею.

На стол накрывала обычно Кати или Мьетта, а салфетки на приборы раскладывала Мену. Из соображений гигиены она снабдила салфетки метками, чтобы у каждого была своя, но различала эти метки только она одна. И вот однажды утром я не без тревоги заметил, что кто‑то поставил на конец стола прибор Момо и положил на тарелку его салфетку. Видно, и Колен обратил на это внимание, он с мрачным видом покачал головой и подмигнул мне. Однако, усаживаясь за стол, я подсчитал приборы — их оказалось одиннадцать, а не двенадцать. К тому же на стол накрывала Кати, я не мог допустить, что она ошиблась. Наклонившись, я вопросительно поглядел на нее, и она незаметно сделала мне указательным пальцем правой руки отрицательный знак.

Теперь все уселись за стол, кроме Жаке, который стоял опустив руки, а его золотисто‑карие глаза затуманила тревога — на его обычном месте зияла зловещая пустота. Он смиренно глядел на меня, как бы спрашивая, чем он провинился, что я лишил его пищи. Словом, вел он себя как добрый и преданный пес, который после дурного хозяина попал в семью, где все его ласкают, и он дрожит от страха, как бы в один прекрасный день не проснуться и не обнаружить, что он лишился своего счастья, тем более что по его соображениям он этого счастья недостоин и не знает, явь оно или сон.

Быстрый переход