|
— Льнет к тебе, а сама вся так ходуном и ходит.
В эту минуту я отчетливо представил себе, как поступил бы на моем месте Фюльбер. В сущности, этим совсем недурно руководиться: вообразить себе, как поступил бы в том или ином случае Фюльбер, и делать наоборот. На сей раз это рассуждение привело к следующему.
— Имей в виду, ты у нее не один, — сказал я.
— Как, — удивился Пейсу. — И ты тоже?
— И я тоже.
Еще одно маленькое усилие. Пойдем до конца по пути антифюльбертизма.
— Но со мной дело обстоит куда хуже, — продолжал я.
— Куда хуже! — как эхо повторил Пейсу.
Я рассказал ему, что произошло, когда я отдыхал днем. Разговаривая, я оперся спиной о перегородку стойла, и Амаранта положила голову мне на плечо. Правой рукой я гладил ее подщечину. И она, всегда такая норовистая, не пыталась меня укусить, а только ласково захватывала губами мою шею.
— Вот видишь, — сказал я ему, — ты пришел ко мне исповедаться, а вместо этого исповедуюсь я.
— Но ведь я‑то не могу дать тебе отпущение грехов, — заметил Пейсу.
— Это неважно, — живо возразил я. — Важно высказать другу то, что тебя мучает, и признать за ним право тебя судить.
Молчание.
— Я тебя не сужу, — сказал Пейсу. — На твоем месте я поступил бы также.
— Ну вот, — сказал я. — Ты покаялся. И я тоже.
Я не сказал ему, что он не замедлит оказаться, как он выражается, «на моем месте». При этой мысли я почувствовал ревность. Ну что ж, буду ревновать, ничего не поделаешь, и, как Тома, обуздаю свою ревность. Если мы, мальвильцы, хотим жить в согласии, придется нам рано или поздно победить в себе чувство собственности.
— А знаешь, — сказал Пейсу, — насчет тебя и Кати я даже не думал, я считал, у тебя только Эвелина.
И так как я молчал, он продолжал:
— Ты пойми. Я ничего плохого в мыслях не держу.
— И правильно делаешь.
— По‑моему, — сказал Пейсу, — ты с ней тетешкаешься, вроде как отец с дочкой.
— И этого нет, — сухо отозвался я.
Пейсу умолк. Человек по‑настоящему деликатный, он был напуган тем, что отважился вступить на такую скользкую почву. Я взял его под руку, и он тотчас ее напружил, чтобы я мог почувствовать его мощные бицепсы. Славный мой Пейсу! Эта привычка осталась у него еще со времени Братства.
— Пошли, — сказал я. — Нас, наверно, заждались.
Я знаю, Пейсу предпочел бы, чтобы грехи были ему отпущены по всей форме. Но я старательно этого избегаю. Каждый раз, когда, к примеру, Мену требует от меня отпущения грехов, мне становится не по себе. Но об этом я уже говорил.
Со стола убрали посуду, смахнули крошки и вытерли его досуха. Темное ореховое дерево блестело. У моего прибора стоял большой стакан вина. А на тарелке лежали кусочки хлеба — Мену как раз кончала их нарезать. Я машинально пересчитал кусочки. Двенадцать. Значит, она включила Момо.
Стол во въездной башне гораздо меньше стола в зале ренессансного замка. Все молчат. Мы сидим тесно‑тесно, касаясь друг друга локтями. Все мы заметили оплошность Мену, и каждый подумал, что, может быть, завтра за вечерней трапезой товарищам придется убрать со стола его прибор. Эта мысль придавила нас всех. Не так мысль о смерти, как о том, что ты больше не будешь вместе с другими.
Прежде чем приступить к причастию, я сказал несколько слов — ни капли риторики и уж тем более никакой елейности. Наоборот, я постарался говорить как можно более сдержанно. Я не стремился быть витиеватым. Наоборот, хотел как можно проще выразить то, что думал. |