На холмистом, но открытом участке строить баррикаду было бессмысленно, однако Мейсонье обнаружил на складах замка мотки колючей проволоки, которая, как видно, предназначалась для строительства ограды, из нее и сплели решетку (отпирающуюся днем и запирающуюся на ночь), закрыв две дороги — бетонированную, ведущую в Мальвиль, и шоссе, соединявшее Ла‑Рок со столицей департамента, — чтобы предотвратить неожиданное нападение.
С членами муниципального совета и жителями Ла‑Рока Мейсонье легко нашел общий язык, отчасти благодаря Жюдит, которая высоко его ценила. Зато с Газелем у него произошла стычка на религиозной почве. Верный слову, данному Эмманюэлю, Мейсонье посещал мессу и причащался, но категорически отказывался исповедоваться. Газель же, перенявший от Фюльбера эстафету самой ярой ортодоксальности, желал объединить причастие с исповедью. Он повел себя довольно храбро и явился в муниципальный совет объясниться с Мейсонье, но, так как Мейсонье отказался пойти на какие‑либо уступки, их ссора зашла очень далеко.
— Если я наделаю глупостей, — напрямик заявил Мейсонье, — я согласен публично подвергнуть себя самокритике, но я не могу понять, с какой стати я должен приберечь свою исповедь для вас одного.
В конце концов пришлось обратиться к Эмманюэлю, как к епископу Ла‑Рока. Он взялся за дело осторожно и ловко, выслушал обе стороны и раз в неделю утром по воскресеньям, ввел систему публичной исповеди. Каждый по очереди объявлял во всеуслышание, в чем он может упрекнуть себя и других, причем, естественно, каждый «обвиняемый» в свою очередь имел право ответить, чтобы возразить или признать ошибки. Эмманюэль присутствовал в Ла‑Роке в качестве наблюдателя на первом из этих собраний, и оно ему так пришлось по душе, что он убедил мальвильцев принять ту же систему.
Эмманюэль называл это «перемыванием грязного белья в кругу семьи».
— Здоровое начинание, — говорил он мне, — да вдобавок еще и развлечение.
Он рассказал мне, что одна из ларокезских женщин взяла слово и упрекнула Жюдит в том, что, разговаривая с мужчинами, она всегда ощупывает их бицепсы.
— Это уже само по себе было забавно, — сказал Эмманюэль, — но самое забавное ответ Жюдит, которая была искренне изумлена. «Я и не замечала этого за собой, — заявила она своим хорошо поставленным голосом. — Может ли еще кто‑нибудь из присутствующих подтвердить это заявление?» Вот тебе доказательство, — смеясь, добавил Эмманюэль, — как полезно увидеть себя глазами других, поскольку мы сами себя не видим.
Зато об индивидуальной исповеди больше и речи не было. Пришлось Газелю отказаться от столь любезной его сердцу привилегии «прощать» или «оставлять» чужие грехи — Эмманюэль же, как мы помним, считал эту привилегию «непомерной» и всегда ею тяготился.
В течение долгих дней, пока Эмманюэль не нашел хитроумного выхода, положившего конец «инквизиторским» замашкам ларокезского кюре, его очень и очень беспокоила распря между Газелем и Мейсонье. Помню, он много раз заговаривал со мной на эту тему, и в частности однажды, когда мы оба сидели в его комнате по обе стороны письменного стола, а Эвелина, бледная, изможденная, едва оправившаяся от тяжелого приступа астмы (по‑моему, вызванного появлением в Мальвиле Аньес Пимон), лежала на широкой постели.
— Видишь, Тома, в одном коллективе не должно быть двух руководителей — духовного и мирского. Руководитель должен быть один. Иначе начнутся трения, конфликты, и конца им не будет. Тот, кто возглавляет Мальвиль, должен быть также и аббатом Мальвиля. Если после моей смерти тебя выберут военачальником, ты непременно должен также...
— Ни за что! — воскликнул я. — Это противоречит моим убеждениям!
Он с жаром перебил меня:
— Плевать на твои личные убеждения! Они ни черта не стоят! Главное — это Мальвиль, единство Мальвиля! Пойми ты это: не будет единства — нам не выжить!
— Послушай, Эмманюэль, неужели ты можешь представить себе, что я вдруг встаю и, глядя в лицо своим товарищам, начинаю читать молитвы!
— А почему бы и нет?
— Но я буду чувствовать себя смешным!
— А что здесь смешного?
Он спросил это с такой горячностью, что я осекся. |