Изменить размер шрифта - +
Тома стоял, прислонясь к бочке, в одной руке он держал транзистор Момо с освещенным экраном, другой как‑то удивительно медленно вертел регулятор настройки, водя по шкале из конца в конец стрелкой, тщетно ощупывая мир в поисках человеческого голоса. Сейчас напряженное его лицо не только чертами напоминало статую, оно казалось таким же беломраморным.

Никто из моих приятелей не ответил мне взглядом. И вдруг, как сейчас помню, я смертельно на них обиделся, во мне поднялось то же чувство бессильной ненависти, с какой Пейсу только что смотрел на меня. Подобно тому как новорожденный кричит от боли, впервые глотнув воздуху, так и мы, пережившие, каждый в одиночку, эти долгие мучительные часы, сейчас с великим трудом преодолевали барьер отчужденности, вступали в контакт друг с другом.

Мне в душу прокралось подленькое искушение разрешить Пейсу действовать, как ему заблагорассудится. Помнится, я даже про себя прошептал что‑то удивительно пошлое: «Раз уж так приспичило, скатертью дорога! Одним меньше...» Собственная низость до того меня поразила, что я тут же перекинулся в другую крайность и слезливо пробормотал: «Бедный, бедный, старый мой дружище Пейсу!»

Я поник головой. Я был в полной растерянности. Я не узнавал себя, и то и другое было мне абсолютно не свойственно. Я проговорил робко, словно чувствуя за собой какую‑то вину:

— Может быть, выходить еще опасно?

Едва успев произнести эту фразу, я понял, как нелепо она звучит применительно к случившемуся. Но даже эти безобидные слова привели Пейсу в бешенство, стиснув зубы, он злобно проговорил, хотя голос его был так же слаб, как и мой:

— Опасно? Это почему же опасно? Тебе‑то откудова это знать?

Но слова его прозвучали как‑то фальшиво. Будто он разыгрывал комедию. Я слишком хорошо понимал какую, и мне захотелось плакать. Я снова опустил голову, и тут на меня опять накатила волна неодолимой усталости, сломившей во мне последнюю волю. Из этого состояния меня вывели глаза Пейсу. В них по‑прежнему горела злоба, но где‑то в глубине затаилась мольба. Его взгляд молил меня промолчать, оставить его в ослеплении, словно мои слова обладали властью сотворить из разрозненных обрывков одно огромное горе, его горе.

Теперь‑то я уверен, что он понял все, равно как и Колен и Мейсонье. Но если те двое пытались отстранить от себя нестерпимо жестокую правду, застыв в безвольной неподвижности и оцепенении, то Пейсу, напротив, не мог усидеть на месте, ему нужно было действовать наперекор здравому смыслу, бежать очертя голову к своему родному дому, уже обращенному в пепел.

Я составил в уме несколько фраз и почти остановился на одной: «Сам подумай, Пейсу, если судить по температуре в подвале...» Но нет, разве вымолвишь такое? Все было и без того слишком ясно. Я снова опустил голову и твердо произнес:

— Тебе нельзя идти в таком состоянии.

— Уж не ты ли это мне запретишь? — запальчиво воскликнул Пейсу. Голос его был все так же бесцветен и слаб, но при этом он делал жалкие попытки расправить свои богатырские плечи.

Я ничего не ответил. Уже некоторое время в нос и в глотку мне лез какой‑то непонятный сладковатотошнотворный запах. Когда погасли оба светильника — в каждый было вставлено по две толстые свечи, — кто‑то, вернее всего Тома, зажег третий светильник, и теперь та часть подвала, где находился я, поблизости от крана, почти полностью погрузилась во мрак. Я не сразу понял, что преследующий меня запах исходит от едва различимого в темноте трупа Жермена, лежавшего на полу у самой двери.

Я дошел до того, что просто забыл, что он и сейчас там, как будто впервые его увидел. Пейсу, не спускавший с меня полных ненависти и мольбы глаз, проследил за моим взглядом и, увидев труп, на мгновенье будто окаменел. Потом он быстро и как‑то стыдливо отвел глаза, делая вид, что ничего не заметил. Единственный из всех нас он был одет и, хотя путь к двери был свободен и я не в силах был помешать ему, не двинулся с места.

Быстрый переход