Изменить размер шрифта - +
Мы были чисты и суровы, подобно нашим предкам. Во всяком случае, на людях. А хочешь распутничать в одиночку — твое личное дело.

Однажды мне выпала редкая удача: пустив стрелу с крепостной стены, я угодил в самую грудь Мейсонье. Вождь Лиги упал. Высунув голову из бойницы и потрясая кулаком, я громовым голосом крикнул:

— Смерть тебе, католическая сволочь!

Мой трубный глас поверг в оцепенение противника. Нападающие забыли даже, что у них есть щиты, и гугенотские стрелы тут же поразили их всех до единого.

Тогда я медленно вышел из крепости, приказал своим лейтенантам Колену и Жиро прикончить Дюмона и Конда, а сам перерезал шпагой горло Мейсонье.

Долговязого Пейсу я прежде всего лишил предмета его особой мужской гордости, а затем, вонзив ему шпагу в грудь, я несколько раз повернул ее в ране, «ледяным голосом» вопрошая, нравится ли это ему. Я всегда приберегал долговязого Пейсу напоследок, уж очень здорово он умел хрипеть.

Но вот и кончился день жаркого сражения. Мы снова собрались в своем пристанище, в главной башне замка, выкурить по сигаретке, а потом пожевать резинку, чтобы отбить запах курева.

И тут я заметил по характерной для него манере двигать челюстями, что Мейсонье чем‑то расстроен. Под узким лбом, увенчанным коротким ежиком волос, его серые, близко посаженные глаза непрестанно и часто моргали.

— Слушай, Мейсонье, — спрашиваю я дружеским тоном. — Чего это с тобой? Ты вроде сердишься?

Ресницы прыгают еще быстрей. Он не решается меня критиковать, зная, что все обернется против него самого. Но есть чувство долга, и оно, как видно, сжимает его узкий череп.

— По‑моему, ты зря, — наконец с горячностью бросает он, — обозвал меня католической сволочью...

Дюмон и Конда что‑то одобрительно бормочут, Колен и Жиро верноподданически молчат, но я улавливаю некий оттенок в этом молчании. И только у большеголового Пейсу широкое лицо растянуто в добродушной улыбке, он пребывает в полном благодушии.

— Ты что! — с вызовом восклицаю я. — Ведь это же просто игра! А по игре я — протестант, так что же, по‑твоему, я должен называть «миленьким» католика, который приперся, чтобы убить меня?!

— В игре тоже не все разрешается! — твердо стоит на своем Мейсонье. — И в игре одно — можно, другое — нет! Вот, например, когда ты представляешь, что отрубил ему... ну я говорю о Пейсу... ты же на самом деле этого не делаешь.

Физиономия Пейсу еще шире расплывается в улыбке.

— И потом, мы не договаривались, что можно оскорблять друг друга, — опустив глаза, не унимается Мейсонье.

— А уж тем более религию, — вставляет Дюмон.

Я смотрю на Дюмона. Вот уж кто обидчив‑то, я его знаю как облупленного.

— А тебя‑то я вообще никак не оскорблял, — выпаливаю я резко, чтобы отделить его от Мейсонье. — Я обращался к Мейсонье.

— Какая разница, — отвечает Дюмон, — я ведь тоже католик.

Я воплю:

— А я‑то сам что, разве не католик?!

— Католик, — отрезает Мейсонье. — И ты не должен был оскорблять свою религию.

В разговор неожиданно вмешивается долговязый Пейсу. Он заявляет, что, мол, все это мура и, вообще, что католики, что протестанты — один черт.

Тут уж на Пейсу набрасываются со всех сторон. В тебе только и есть что силища да похабство! Вот и оставайся при них. А в религию лучше не суйся!

— Ты ведь даже десяти заповедей не знаешь, — с презрением бросает ему Мейсонье.

— А вот как раз и знаю, — отвечает долговязый Пейсу.

Он вытягивается, будто на уроке закона божьего, и с жаром начинает перечислять заповеди, но, дойдя до четвертой, внезапно умолкает.

Быстрый переход