|
Смотрел и на его сына. И не мог уловить в нем даже следа скорби. У него был вид человека ошеломленного и вместе с тем испытывающего чувство облегчения. Повернувшись ко мне, он уставился на меня с боязливым уважением и вдруг, схватив мою правую руку, наклонился, собираясь ее поцеловать. Я оттолкнул парня. Только этого мне еще не хватало. Но, заметив, что лицо его мгновенно исказил страх и растерянность, я спросил, как его имя.
Зовут его Жаке (уменьшительное от Жака).
— Жаке, — проговорил я тусклым, слабым голосом, — пойди помоги Тома собрать стрелы.
Он ушел как раз вовремя. Мне казалось, что я сейчас потеряю сознание. Ноги стали вдруг словно ватные, в глазах потемнело. Я присел у подножия отрога, в трех метрах от «троглодита», и, так как дурнота не проходила, лег, вытянувшись во весь рост, и закрыл глаза, мне стало совсем худо. Потом вдруг меня прошиб пот. И сразу же я испытал непередаваемо чудесное чувство живительной свежести. Я возрождался. И хотя я был по‑прежнему очень слаб, но теперь то была слабость рождения, а не слабость смерти.
Минуту спустя я смог уже сесть и стал рассматривать «троглодита». Дядя говорил, что он смахивает на кроманьонца. Может, что‑то общее и было. Выдающиеся вперед мощные челюсти, низкий лоб, сильно развитые надбровные дуги. Но если б ему коротко подстричь волосы, вымыть его, побрить, привести в порядок ногти и затянуть в новую военную форму, он, пожалуй, мало чем отличался бы от старшего офицера ударной группы. Да и, видимо, был не глупее любого из них. И столь же искушенным в умении сочетать элементарные животные хитрости, что зовутся военным искусством. В умении устраивать подлые ловушки. Засады. Лжекапитуляции. Приковывать внимание противника к центру, чтобы обойти его с фланга.
Я встал и пошел к тем двоим. Они не заметили моего состояния. Они, очевидно, решили, что я остался просто для того, чтобы отдышаться. Тома протянул мне лук, и я осмотрел его. Высота его была не меньше метра семидесяти, и мне показалось, что сделан лук более искусно, чем тот, который я подарил Биргитте.
Тома собрал трофейные стрелы. Сложил их все вместе и перевязал нейлоновым шнурком.
— Вон там, — произнес Жаке, не поднимая глаз, не смея впрямую упомянуть нашу Амаранту.
Мы снова поднялись по узкой луговине, где местами торчали пучки пожелтевшей травы, при всем своем убожестве радовавшие меня. Я разглядывал Жаке, этого белобрысого парня с крупным добродушным лицом. Меня по‑прежнему поражали его детские, неотрывно глядевшие на меня глаза. Как я уже говорил, были они золотисто‑карие и казались необычными оттого, что радужная оболочка занимала почти всю площадь глаза, как бы вытеснив белки, именно эти глаза и высоко приподнятые над ними брови делали его похожим на несчастного, в чем‑то провинившегося пса, которому очень хотелось бы, чтобы его простили и обратились к нему с ласковым словом. Его переполняли самые добрые чувства, он готов был отдать вам свою привязанность и покорную верность. Он был также преисполнен могучей силы, о чем сам вряд ли догадывался, хотя она так и играла в его бычьей шее, исполинских плечах и длинных обезьяньих руках, перехваченных узлами мускулов, которым, видимо, никогда не случалось полностью расслабиться. Он шагал немного вразвалку между мной и Тома, поглядывая то на одного, то на другого, чаще на меня, вероятно, потому, что по возрасту я почти годился ему в отцы.
Я показал Жаке на лук, который тащил в правой руке, и спросил по‑французски (я уже знал, что местного наречия парень не понимает):
— Чего ради твоему отцу взбрело в голову пользоваться этой штуковиной?
Он был так счастлив, что я к нему обращаюсь, ему так не терпелось мне обо всем обстоятельно рассказать, что он начал не слишком складно. По‑французски он говорил как‑то бесцветно, я не уловил в его речи ни сочности, ни ритма, свойственных нашему диалекту. У него был какой‑то особый выговор, не похожий на здешний, но и не северный. |