Изменить размер шрифта - +
В нём сарландекие кутилы устраивали свои утонченные пиршества. Я не раз бывал там в обществе «благородных сердец», но никогда еще он не казался мне таким зловещим, как в этот день. Желтый и грязный посреди белоснежной равнины, с низкой дверью, ветхими стенами и плохо вымытыми окнами, он прятался за рощицей невысоких вязов, точно сам стыдясь своего гнусного промысла…

Подходя к кабачку, я услышал веселые голоса, смех и звон стаканов.

«Боже! — воскликнул я, содрогаясь. — Так и есть… Прощальный кубок…»

И я остановился, чтобы перевести дух.

Я находился в это время позади кабачка и, толкнув калитку, вошел в сад. Но какой сад! Ветхая поломанная изгородь, голые кусты сирени, на снегу кучи мусора и всяких нечистот и несколько низеньких беседок, совершенно белых от лежащего на них снега, похожих на хижины эскимосов… Вид до того унылый, что можно было заплакать.

Шум доносился из залы первого этажа. Попойка была, очевидно, в самом разгаре, судя по тому, что, несмотря на холод, оба окна были раскрыты настежь.

Я занес уже ногу на первую ступеньку крыльца, как вдруг услышал нечто такое, что заставило меня сразу остановиться и оцепенеть: это было мое имя, прозвучавшее среди громких взрывов хохота. Обо мне говорил Рожэ и, — странная вещь, — всякий раз, когда произносилось имя Даниэля Эйсета, слушатели покатывались со смеху.

Движимый мучительным любопытством, чувствуя, что я услышу сейчас что-то необычайное, я отошел и, не замеченный никем, благодаря снегу, заглушавшему, подобно мягкому ковру, мои шаги, проскользнул в одну из беседок, находившуюся как раз под открытыми окнами.

Всю жизнь я буду видеть перед собой эту беседку. Всю жизнь буду видеть покрывавшую ее сухую, мертвую зелень, грязный сырой пол, маленький зеленый стол и деревянные скамейки, с которых стекала вода… Сквозь лежавший на ней снег еле проникал дневной свет; снег медленно таял, и на голову мне одна за другой падали холодные капли…

Там, в этой черной и холодной, как могила, беседке, я узнал, как злы и подлы могут быть люди; там я научился сомневаться, презирать, ненавидеть… Да сохранит тебя бог, читатель, от такой ужасной беседки!.. Неподвижный, затаив дыхание, красный от гнева и стыда, я слушал, что говорилось в кабачке Эсперона.

Мой добрый друг, учитель фехтованья, болтал без умолку… Он рассказывал о случае с Сесиль, о любовной переписке, о приезде супрефекта в коллеж и не жалел красок и выразительных жестов, которые, вероятно, были очень комичны, судя по восторженным возгласам его аудитории.

— Вы понимаете, голубчики, — говорил он насмешливым тоном, — что я недаром в течение трех лет играл в комедиях на сцене театра зуавов. Клянусь вам, была минута, когда я думал, что дело мое проиграно и что мне никогда уж больше не придется пить в вашей компании доброе винцо старика Эсперона… Правда, маленький Эйсет ничего не рассказал, но время для этого еще не ушло, и, между нами говоря, я думаю, что ему только хотелось предоставить мне честь самому на себя донести… А потому я сказал себе: «Смотри в оба, Ружэ, и начинай свою главную сцену!»

И мой добрый друг, учитель фехтованья, немедленно принялся играть свою «главную сцену», то есть изображать все то, что произошло между нами в это утро у меня в комнате. А! Негодяй! Он ничего не забыл… Театральным тоном он кричал: «Моя мать! Моя бедная мать!» Потом, подражая моему голосу: «Нет, Рожэ! Нет! Вы отсюда не выйдете!» Главная сцена была, действительно, в высокой степени комична, и, все присутствующие умирали со смеху. Я чувствовал, как горькие слезы катились у меня по щекам, меня трясло, в ушах звенело. Я понял теперь всю омерзительную комедию этого утра; понял, что Рожэ умышленно посылал мои письма непереписанными, чтобы оградить себя от всяких случайностей; узнал, что его мать, его бедная мать умерла двадцать лет назад и что я принял металлический футляр его трубки за пистолетное дуло.

Быстрый переход