– Погодите-ка, – пошарив по карманам, он достал бумажник, извлек из него сложенный вчетверо листик в клеточку, развернул, пробежал глазами и подал мне. – Взгляни.
Записка была написана очень аккуратно, словно каждую буковку вырисовывали отдельно:
«Женя. Не пытайся понять причину моей смерти, вряд ли тебе это удастся. Знай только, что она – во мне самом. Я ни о чем не жалею и никого не виню. Ничего тебе не завещаю и ни о чем не прошу. Только постарайся запомнить вот что: если будет тебе совсем худо, так худо, что впору лезть в петлю, повремени с этим. Обратись к профессору Заплатину. Прощай.
Любящий тебя Деда Слава.»
– Странно, – подумал я вслух, возвращая записку. – С Заплатиным-то ясно: он твоего деда оперировал, я помню, был об этом как-то разговор. Видно, сдружились. Они же почти одного возраста. Но все равно, странная записка.
– Я не говорил, как он умер. Никому не говорил. Ни к чему это было, – Джон замолчал в нерешительности, но после паузы все-таки продолжил. – Его в кресле нашли. За столом. На столе – записка. Написал ее и умер. От удушья. Экспертиза показала.
– Газ?
– Нет. И следов насилия нет. Доктор сказал – похоже, старик просто перестал дышать.
Над столиком зависла тишина.
– Кошмар какой-то, – не выдержала Портфелия. – Мальчики, о чем вы? Какая экспертиза? Какой дед?
– Мой дед, сказал Джон; а у меня в голове совсем некстати выплыл дурацкий анекдот: «Шел ежик по лесу. Забыл как дышать… и умер».
– Я с вами пойду, – решительно заявил Джон.
– Айда. Только вряд ли мы там что-нибудь интересное увидим.
– Пойдем скорее. – Джон нетерпеливо вскочил. Джон есть Джон: или хандрит, неделями находясь в полусонном состоянии, или носится, как угорелый, дрожа от возбуждения.
… К институту решили идти пешком, так как для «ночных незаконных операций» было все-таки слишком рано. На улице, как и всю неделю, было сыро, чуть-чуть моросил дождик. Я открыл зонтик, и мы попытались втиснуться под него. Но по-настоящему это удалось только Портфелии, так как она была в серединке. Мы с Джоном держали ее под руки и всю дорогу молчали, а она, напротив, болтала непрерывно. И о том, какая ужасная выдалась погода, и о том, какой, вообще, ужасный климат в наших краях, и о том, какая Маргаритище зверь, и о том, что быть начальником – дело неженское (им это противопоказано; а равноправия они не для того добивались, чтобы делать то, что им противопоказано), и о том, как она попала в нашу дурацкую газету…
Все это, или почти все, было чистейшей воды враньем и сплошным кокетством. Только для Джона. Ведь она прекрасно знает, что я прекрасно знаю, как она, завалив во второй раз вступительные экзамены, умоляла Маргаритищу принять ее на работу «по призванию». Но, как бы там ни было, своей болтовней она добилась главного: Джон отвлекся от своих тяжелых мыслей, закурил и вновь стал поглядывать на нее с интересом.
Она притихла лишь тогда, когда мы миновали ворота институтской рощи, войдя в ее мокрую тьму, и двинулись мимо анатомического корпуса. Где-то неподалеку взвыла собака. Взвыла с такой ясно ощутимой тоской, что казалось, не собака это воет, а человек пытается подражать собаке. Портфелия еще крепче прижалась к нам.
И вот мы в нерешительности стоим перед дверью операционной.
– Ой, мальчики, пойдемте отсюда, а?..
Мы молча повернулись и, не глядя друг на друга, побрели по коридору к лестнице; мы чувствовали себя группой круглых идиотов.
Внезапно за нашими спинами раздался щелчок открываемой двери. Я оглянулся. Из операционной вышел грузный пожилой человек в белом халате. |