«Блю» — это ведь и грустная. Но грустная у всех есть. В туалете столпотворение. Все готовятся. «У меня комбинашка не торчит?» — я даже лифчик не ношу, а они в комбинациях. Почему я не могу, как они, радоваться этому вечеру, находить в нем что-то волнующее? Для них это начало чего-то, обещание… Вот они стоят по стеночкам зала, хихикают в ладошки, шепчутся. Может, один из сутулых, прыщавых мальчиков пригласит ее на танец. Она потом целый месяц с подружками обсуждать будет, на каком расстоянии они танцевали.
Приходит парень, в которого я была влюблена в прошлом году, он заканчивает десятый класс. Сейчас мне смешно. А ведь всего год назад мы заперлись с ним в классе и целовались, и мне казалось это невероятным. Кто-то дергал дверь, а он прижимал меня к стене, и я чувствовала его хуй на своем бедре… Сейчас мы тоже пойдем в темный класс. Там нас ждет Ленька Фролов — здоровенный второгодник с черными волосиками над верхней губой — с планом и записями «Лед Зеппелин».
От одной затяжки мне становится грустно. Фролов блаженствует, сидя верхом на маленькой парте.
— Илья, поцелуй меня.
Илья целует. Он, конечно, видит, что я не такая, как год назад. Ему, наверное, обидно.
— Ленька, может, ты тоже хочешь меня поцеловать? Фролов ухмыляется и чмокает меня в щеку. Да, их моя наглость смущает. И они не ударят меня, если я скажу сейчас что-нибудь обидное им. Неиспорченные мальчики. А я — испорченная?
Мы идем с Ильей в зал и танцуем. Под «Мами Блю». Она уже бордовая от насилия. Приходит учительница английского. Она мне нравится, с ней я попрощаюсь.
— Гуд ивнинг.
Мы обе смеемся. Сквозь очень толстые стекла очков мне совсем не видно ее глаз — они такие маленькие. Но мне кажется, что добрые.
— Гуд лак, Наташа.
Прихожу домой, а там мама. Не поехала на дачу, где уже с мая месяца бабушка — полет, окучивает, удобряет и ругает материного мужа за запущенность огорода. Моя мама «блю» в обоих вариантах. Смотрит на меня недоверчиво своими серо-голубыми глазами.
Давно-давно у нас был проигрыватель. Мама танцевала под пластинки, красиво изгибала талию. Она пудрила нос ваткой из старинной малахитовой пудреницы… Я нашла в шкафу старую коробку из-под обуви. В ней хранились маленькие книжечки со стихами моей мамы. Письма, фотографии, конвертик с засушенными цветами… Я так плакала, когда увидела незнакомого мужчину с мамой — они сидели близко-близко друг к другу, и мама курила. А потом она поехала в Германию и привезла мне красивые туфельки. Она не вышла замуж за немца. Она вышла за Валентина. Мама, ты вышла замуж за дачу? Хотя, какая это дача? Для меня — да, а Валентин ведь живет там. Это его дом, он в нем прописан. Поэтому у них с матерью ничего не получается — он там, она здесь. Одну зиму она каждый день к нему ездила и была веселой… Но летом я слышала, он сказал ей: «Пошла ты на хуй!» Зачем ты простила его, мама? В то лето она отправила меня в пионерский лагерь. А Валентин потом стоял на подоконнике лестничной площадки, и мама, и я его видели из окна комнаты. «Рита, я выброшусь! Я брошусь!» — он бросил вниз чемоданчик, в котором приносил украденные книги — он работал на Печатном Дворе, — Ахматову, «Новый мир», «Иностранную литературу»… Он бы не выбросился, мамочка.
Мне кажется, что она боится меня, правды обо мне. Не доверяет. Думает, что урок пропущу, ночевать домой не приду. Я показала ей аттестат, она дала мне деньги на урок. Не спрашивает, была ли я на уроке сегодня. Она, наверное, звонит учительнице — проверяет. Мне стыдно. Я как бы предаю ее и ее надежды. Она-то думает, что я «буду, стану»… Кем? Кем она не стала. Почему это дети должны воплощать в жизнь родительские планы? Почему они сами не «стали»? Я не буду иметь детей, чтобы не мучить их укором и самой не страдать — я, мол, на вас всю свою жизнь потратила, а вы, неблагодарные, уходите, оставляете меня на старости лет одну, так и не став…
— Где ты была вчера вечером?
Где я была? С Гариком в кабаке. |