Где только можно было, в пику «казачьему князю» Курбатову, он пытался демонстрировать храбрость и удаль, бессмысленно рискуя при этом собой и людьми…
Впрочем, как бы ни был Курбатов недоволен и решением нижегородского фюрера, и мальчишеским поведением его визави, он честно тащил командира на своей спине, поил и перевязывал его, подбадривал и снова тащил. Не потому, что ценил ротмистра как диверсанта и командира или считал его своим другом, а потому, что так велел долг. Тем более что простоватый, но, при всей своей вспыльчивости, не потерявший задатков порядочности, Гранчицкий оставался последним из отряда, а значит, и последним, кто мог подтвердить, что во время похода он, Курбатов, в самом деле совершал все то, что он… действительно совершал.
Да, Гранчицкий действительно оставался последним, кто мог засвидетельствовать не показную, а настоящую, диверсионную удаль, которую ротмистру Курбатову поневоле приходилось демонстрировать и своим, и врагам. Причем князь не сомневался, что свидетельствовал бы командир по этому поводу предельно честно, не терзаясь ревностью к силе и удачливости соперника. Правда, перед гибелью Гранчицкий признался ему в том, в чем признаваться не должен был. Прежде чем принять в себя «кинжал милосердия», он вдруг сказал:
«А знаешь, князь, плохо, что отношения у нас с тобой как-то сразу не заладились».
«Стоит ли сейчас об этом?» — отмахнулся Курбатов.
«Да, нет, я не в смысле выяснения этих самых отношений… Просто мысль у меня была: сразу же после выполнения задания уйти в Монголию, а оттуда — в Персию».
«В дезертиры решили податься, ротмистр?» — иронично ухмыльнулся Курбатов.
«…Сначала выполнить приказ, а только потом уйти, — уточнил Гранчицкий. — Но только для того уйти, чтобы затем, уже в Германии, присоединиться к частям генерала Краснова, под командованием которого я когда-то начинал свою службу».
«И чем же вас не устраивала служба под знаменами атамана Семенова?».
«К атаману особых претензий не имею. А вот к японцам… Попомните мое слово: досидят они трусливо в своей одичавшей Маньчжурии до тех дней, когда Советы разгромят фюрера, а затем примутся за них. Вот тогда-то и сдадут нас япошки энкавэдистам. Всех, под чистую, сдадут, чтобы таким образом от Сталина откупиться. Но я-то офицер, а не жертвенный баран!».
«Порой и меня тоже подобные мысли посещали, — признался Курбатов. — О побеге в Персию и войсках Краснова, правда, не мечтал, тем не менее…».
«Так вот, поначалу у меня возникла идея пригласить в попутчики вас, ротмистр Курбатов. На силу и храбрость вашу решил полагаться. Однако очень скоро понял, что попутчиков из нас с вами не получится».
«Не получилось бы, не стану разуверять вас, Гранчицкий. Тем не менее побеседовать со мной по душам следовало бы. Возможно, тогда и отношения наши складывались бы по-иному».
Вместо ответа командир группы лишь отчаянно, словно пытался изгнать боль свою не только из тела, но из самой души, застонал.
«Только ни Родзаевскому, ни Семенову об исповеди этой моей не сообщайте», — попросил Гранчицкий, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание.
«Согласен, ни к чему это».
«Чтобы еще чего доброго не подумали, что я специально группу погубил, — каждое последующее слово он произносил с таким трудом, словно выдыхал его с остатками жизни. — Я ведь не от фронта бежать хотел, а, наоборот, на фронт. Какое уж тут дезертирство? Потому и прошу вас о снисхождении…»
«Слово чести, что никто о нашем разговоре не узнает, — заверил его Курбатов. — Все останется сугубо между нами». |