Изменить размер шрифта - +
Что касается его лекций, да, они были интересны, но в конце концов ничего гениального он не говорил; и он до того был уверен в своей правоте, что это вызывало у меня непреодолимое желание сказать что-либо против. О, я тоже была уверена, что истина у левых; с детских лет я ощущала у буржуазной мысли запах глупости и лжи, очень скверный запах; к тому же из Евангелия я узнала, что все люди равны, что все они братья, и твердо продолжала в это верить.

Но беда в том, что для моей души, долгое время питавшейся абсолютом, небесная пустота любую мораль делала смехотворной, а Дюбрей воображал, будто можно обрести спасение на этой земле; я объяснилась на сей счет в своем первом сочинении. «Революция, ладно, — говорила я, — а что дальше?» Возвратив мне через неделю мою работу после лекции, он порядком посмеялся надо мной: по его словам, мой абсолют был отвлеченной мечтой представительницы мелкой буржуазии, неспособной смотреть в лицо реальности. У меня не было возможности противостоять ему, он неизбежно одерживал верх по всем пунктам, но это ничего не доказывало, и я ему об этом сказала. Мы продолжили свой спор на следующей неделе, и на этот раз он пытался убеждать, а не обвинять меня. Пришлось признать, что с глазу на глаз он совсем не похож на того, кто считает себя великим человеком. Он стал часто говорить со мной после лекций, иногда провожал до дома, делая большой крюк, а потом мы начали выходить вместе после обеда, по вечерам и уже не говорили ни о морали, ни о политике, ни о каких возвышенных предметах. Он рассказывал мне разные истории, а главное, водил меня гулять; показывал улицы, скверы, набережные, каналы, кладбища, зоны, склады, пустыри, бистро, множество парижских уголков, неведомых мне; и я обнаружила, что никогда не видела того, что полагала, будто знаю. С ним все обретало тысячу смыслов: лица, голоса, одежда людей, дерево, афиша, неоновая вывеска — все, что угодно. Я перечитала его романы. И поняла, что раньше не разобралась в них. На первый взгляд, Дюбрей писал причудливо, ради собственного удовольствия, причем, казалось, вещи, совершенно необоснованные; а между тем, закрыв книгу, вы ощущали прилив гнева, отвращения, возмущения, у вас появлялось желание перемен. Прочитав отдельные пассажи его произведений, Дюбрея можно было принять за чистого эстета: у него есть вкус к словам, и без всякой задней мысли он проявляет интерес к дождю и ясной погоде, к игре любви и случая, ко всему; но на этом не останавливается: внезапно вы оказываетесь в гуще толпы людей, чьи проблемы касаются и вас тоже. Вот почему мне так хочется, чтобы он продолжал писать. Я по себе знаю, что дает он читателям. Его политическая мысль неотделима от поэтических эмоций. Именно потому, что он так любит жизнь, ему хочется, чтобы все люди получили положенную им долю; и он любит людей, поэтому его волнует все связанное с их жизнью.

Я перечитывала его книги, слушала его, расспрашивала и была так занята этим, что даже не подумала спросить себя, а почему ему нравится быть со мной: мне уже не хватало времени, чтобы разобраться в том, что происходит в моем собственном сердце. Когда однажды ночью он обнял меня посреди садов площади Карусель, я с возмущением сказала: «Я не поцелую никого другого, кроме человека, которого полюблю». Он спокойно ответил: «Но вы любите меня!» И я сразу поняла, что это правда. Если же я не заметила этого раньше, то потому, что все произошло слишком быстро: с ним все происходило так быстро! Это-то прежде всего и покорило меня; другие люди были слишком медлительны, да и жизнь — такая неторопливая. А у него время мчалось, он гнал вовсю. С той минуты, как я поняла, что люблю его, я с восторгом следовала за ним от сюрприза к сюрпризу. Я узнавала, что можно жить без мебели и расписания, обходиться без обеда, не ложиться ночью, спать после обеда, любить в лесу не хуже, чем в постели. Мне показалось это простым и радостным — стать женщиной в его объятиях; если наслаждение пугало меня, то его улыбка успокаивала.

Быстрый переход