|
Они вновь направились на север по дорогам, где камни, казалось, украли у цветов их самые яркие расцветки: фиолетовые, красные, охру; но средь ласковых холмов Миньо{40} краски вновь были отданы цветам. Да, прекрасная декорация, которая разворачивалась слишком быстро, чтобы хватило времени подумать о том, что скрывалось за ней. Вдоль гранитных обочин, как и на раскаленных дорогах Алгарве, крестьяне шагали босые, но встречались они нечасто. Праздник закончился в Красном Порту{41}, где грязь обретает цвет крови. На стенах кишащих голыми ребятишками лачуг, еще более мрачных и сырых, чем в Лиссабоне, повесили дощечки с надписью: «Опасно для здоровья. Проживание запрещено». Девочки от четырех до пяти лет, одетые в дырявые мешки, рылись в помойках. Во время обеда Анри с Надин укрылись в глубине плохо освещенного прохода, но все равно угадывали лица, прильнувшие к окнам ресторана. «Ненавижу города!» — в ярости сказала Надин. Весь день она провела, запершись в своей комнате, и на следующее утро на дорогах почти не разговаривала. Анри не пытался ее развеселить.
В назначенный для возвращения день они остановились пообедать в маленьком порту, в трех часах езды от Лиссабона; оставив машину возле ресторанчика, они решили взобраться на один из холмов, возвышавшихся над морем; на вершине стояла белая мельница, крытая зеленой черепицей; на ее крылья прикрепили глиняные кувшинчики с узким горлом, в которых пел ветер. Анри с Надин бегом спустились с холма между зелеными оливами и цветущими миндальными деревьями, и им вдогонку летела незамысловатая музыка. Они рухнули на песок в бухте; на бледной глади моря покачивались лодки со ржавыми парусами.
— Здесь нам будет хорошо, — сказал Анри.
— Да, — согласилась Надин, насупившись, и добавила: — Я умираю с голода.
— Неудивительно: ты ничего не ела.
— Я прошу яйца всмятку, а мне приносят чашку теплой воды и сырые яйца.
— Треска была очень хороша, бобы тоже.
— Одна-единственная капля растительного масла, и мой желудок переполнен. — Она сердито сплюнула. — В моей слюне и то масло.
Резким движением она сорвала с себя блузку.
— Что ты делаешь?
— А ты не видишь?
На ней не было бюстгальтера, и, лежа на спине, она подставила солнцу наготу своей небольшой груди.
— Нет, Надин, а если кто-то придет?
— Никто не придет.
— Тебе хочется так думать.
— Мне плевать; я хочу чувствовать солнце. — Подставив грудь ветру и разметав по песку волосы, она с упреком глядела в небо. — Надо пользоваться тем, что дано, раз это последний день.
Он не ответил, и она продолжала жалобным голосом:
— Ты в самом деле хочешь вернуться в Лиссабон нынче вечером?
— Ты прекрасно знаешь, что нас ждут.
— Мы не видели гор, а все говорят, что это и есть самое красивое: за неделю можно было бы еще совершить потрясающую поездку.
— Говорю тебе, что мне надо встретиться с людьми.
— Твои старые господа в крахмальных воротничках? Они выглядели бы великолепно в витринах Музея Человека{42}, но как революционеры — не смеши меня.
— Я нахожу их трогательными, — заметил Анри. — И знаешь, они идут на большой риск.
— Они много говорят. — Надин сыпала песок сквозь пальцы. — Слова, как говорит этот парень{43}, слова.
— Легко смотреть свысока на людей, которые пытаются что-то сделать, — сказал он с некоторым раздражением.
— В чем я их упрекаю, так это как раз в том, что всерьез они ничего и не пытаются делать, — сердито возразила она. — Вместо того чтобы болтать, я пришибла бы С ал аз ар а, и дело с концом.
— Это мало что дало бы.
— Дало бы: он был бы мертв. |