Но к нашему случаю это не относилось. У нас все было не по‑честному. Я ничего не стал объяснять ни Каролине, ни Бисти, просто сказал, что так хочет Дениза. Каролина точно что‑то заподозрила, но я ничего ей не сказал, потому что она могла бы устроить Денизе чудовищный скандал.
А потом мы все оказались в соборе; Дениза, конечно, заняла место главного плакальщика и вид имела такой лощеный, что на ней и вошь бы не удержалась, как говаривал дедушка Стонтон. И он наверняка сказал бы, что я выглядел как «Крушение „Гесперуса“«[1] – это была одна из его немногих литературных аллюзий.
Тут же стоял и гроб – столь богатый, отливающий бронзой, столь явно вмещающий покойника высшего ранга, ну прямо саркофаг. В верхней части крышки, в аккурат над тем местом, где покоилось так жестоко и бессмысленно изуродованное лицо, красовался выгравированный герб Стонтонов: на серебряном поле два шеврона чернью, зубчатая кайма того же цвета. Нашлемник – лис на четырех лапах, в естественном цвете. Девиз: «En Dieu ma foy»[2].
Тема «En Dieu ma foy» была расписана епископом Вудиуиссом столь витиевато, что можно было решить, будто весь этот цирк согласован с ним заранее. Не могу не отдать ему должного: хотя он и не видел герб до перемещения тела в собор, за девиз он ухватился тут же и выдавил из него все до последней капли, как бармен – из лимона. Таков был закон нашего дорогого ушедшего от нас брата, сказал он, и девизом его древней семьи не мог быть никакой другой, кроме этого простого утверждения веры во власть и милосердие Господа, и никогда за все долгие годы, что он был знаком с Боем Стонтоном, тот ни разу не заикнулся об этом девизе. Потому что образом жизни Боя Стонтона были не слова, а дела. Человек действия, человек великих свершений, любящий и нежный в личной жизни, открытый и восприимчивый в своих многочисленных общественных делах, инициатор неисчислимого множества анонимных деяний бескорыстной щедрости. Но ни один бесценный бриллиант не может быть навечно спрятан от глаз людских, и вот наконец здесь мы увидели главную движущую силу великой и – да, он скажет это, произнесет это слово, зная, что мы правильно поймем его, – прекрасной жизни Боя Стонтона. EnDieuта foy . Давайте унесем с собой это последнее слово великого человека и почувствуем, что в этот час скорби и отчаяния мы обрели нетленную истину. EnDieumafoy .
Стараясь сделать это незаметно, я огляделся. Собравшиеся внимали, пребывая в почтительном оцепенении, которое обычно охватывает канадцев под напором красноречия. Человек из канцелярии премьер‑министра сидел рядом с почти точной своей копией из госдепартамента; члены правительства провинции; представители городских властей; директор Колборнской школы, группа богатых коллег по бизнесу, и не было похоже, чтобы хоть один из них собирался вскочить со своего места и закричать: «Это наглая ложь! Его девизом было не En Dieu ma foy , а En moi‑meme mа foy [3], и в этом‑то и состояла его трагедия». Вряд ли это им было известно. А если бы даже известно – то что с того? Немногие из них могли бы объяснить разницу между двумя этими верами.
Мои глаза остановились на единственном человеке, который мог бы это сделать. Старый Данстан Рамзи, всю жизнь друживший с моим отцом и бывший директором школы, когда я в ней учился. Сидел он не на одном из почетных мест (Дениза его не выносит), а у окна с витражным стеклом, через которое на его породистую траченную временем физиономию падало пятно рубинового света, отчего он делался похож на дьявола, раскаленного дьявола из преисподней. Он не знал, что я наблюдаю за ним, и в какой‑то момент, когда Вудиуисс в шестой или седьмой раз произнес «En Dieu ma foy», он ухмыльнулся и скривил рот, как это делают люди, у которых плохо подогнана вставная челюсть. |