Договорились, что он будет регулярно писать ей, но с момента отъезда прошло три месяца, а она не получила от него ни строки. Она пошарила в сумочке, надеясь отыскать там его визитную карточку. Может быть, если я, на моем английском, напишу за нее письмо, он ответит? Но карточка так и не обнаружилась. Ей, правда, запомнилось, что живет он в помещении какого-то клуба атлетов в Нью-Йорке. По ее словам, там же обитает и его супруга. Подошел гарсон; она заказала еще чашку черного кофе. Было уже одиннадцать, а, быть может, и больше, и я всерьез засомневался, что нам удастся попасть в простой, недорогой ресторанчик из числа тех, что она имела в виду.
Я все еще терялся в размышлениях о м-ре Уинчелле и таинственном клубе атлетов, где он предпочел обосноваться, когда откуда-то издали до меня донесся ее голос: — Послушай, я не хочу, чтобы ты на меня тратился. Надеюсь, ты не богат; впрочем, мне нет дела до того, сколько у тебя денег. Для меня просто поговорить с тобой — уже праздник. Ты не можешь себе представить, что чувствуешь, когда с тобой обращаются как с человеком! — И вновь забушевал вулкан воспоминаний — о Коста-Рике и других местах, о мужчинах, с которыми она спала, и о том, что это не было ремеслом, ибо она их любила; и о том, что она должна была запомниться им на всю жизнь, ибо, отдаваясь тому или иному мужчине, отдавалась ему телом и душой. Она опять поглядела на свои руки, потерянно улыбнулась и запахнула вокруг шеи свою потертую горжетку.
Вне зависимости от того, сколь многое в рассказе Мары было плодом фантазии, я сознавал: чувства ее честны и неподдельны. Стремясь хоть как-то облегчить ее положение, я предложил ей — пожалуй, не слишком осмотрительно — все деньги, что у меня были с собой, намереваясь тут же встать и распрощаться. У меня не было никаких задних мыслей: просто хотелось дать ей понять, что она не обязана терпеть мое присутствие в благодарность за такую малость, как ужин. Даже намекнул, что, быть может, ей стоит побыть одной: прогуляться по улицам, напиться, выплакаться. Намекнул так деликатно и тактично, как только умел.
И все же она не обнаружила стремления расстаться со мной. В ней явно боролись противоречивые импульсы. Она уже забыла, что голодна и замерзла. Несомненно, в ее сознании я уже пополнил ряды тех, кого она любила, кому отдавалась телом и душой, — и тех, кому, по ее словам, суждено было запомнить ее навсегда.
Ситуация становилась столь щекотливой, что я вынужден был попросить ее перейти на французский: не хотелось, чтобы все нежное, хрупкое, интимное, что, рождаясь в ее душе, находило выход наружу, обезображивалось, облекаясь в ее чудовищный костариканский английский.
— Поверь, — выпалила она, — будь на твоем месте другой, я бы уже давно перешла на французский. Вообще-то мне трудно говорить по-английски; я от этого устаю. Но сейчас я чувствую себя иначе. Разве это не прекрасно — говорить по-английски с кем-то, кто тебя понимает? Бывает, ложишься с мужиком в постель, а он с тобой ни слова. Я, Мара, его нисколько не интересую. Не интересует ничего, кроме моего тела. Что я могу дать такому?.. Вот, потрогай, видишь, как я разгорячилась… Я вся горю.
В такси, по пути к Авеню Ваграм, похоже, ее совсем развезло. — Куда вы меня везете? — спросила она, будто нас занесло в какую-то неизвестную и нежилую часть города. — Всего-навсего въезжаем на Авеню Ваграм, — отозвался я. — Что с тобой? — Она озадаченно огляделась вокруг, словно для нее было новостью само существование улицы с таким названием. Потом, уловив мой недоумевающий взгляд, рывком притянула меня к себе и впилась зубами в мой рот. Кусала она крепко, как животное. Изо всех сил обняв ее, я погрузил язык в неизведанные глубины ее горла. Моя рука лежала на ее колене; приподняв край платья, я просунул ее выше, туда, где колыхалась горячая плоть. |