Изменить размер шрифта - +
<…> Последнее парижское утро. Прочтите в моем „Перекопе“ (хорошо бы его отпечатать на хорошей бумаге, та – прах! только никому не давать с рук и никому не показывать) главку – Канун, как те, уходя, в последний раз оглядывают землянку…

„Осколки жития

Солдатского“…

– Так и я. —

Пользуюсь (гнусный глагол!) ранним часом, чтобы побыть с Вами. Оставляю Вам у М.Н. Лебедевой (ее дочь Ируся обещала занести к Вашей маме) – мою икону, два старых Croix Lorraine<…> и георгиевскую ленточку – привяжите к иконе или заложите в „Перекоп“. <…>

Едем без прoводов: как Мур говорит – „ni fleurs ni couronnes“ – как собаки – как грустно (и грубо) говорю я. Не позволили, но мои близкие друзья знают – и внутренно провожают».

В назначенное время, закрыв чемоданы и собрав в кучку пакеты, мать и сын по старинному русскому обычаю присели на дорожку и какое-то время молча смотрели в угол, где еще вчера висела семейная икона. Потом встали, осенили себя крестным знамением, пожелали друг другу доброго пути и вышли за дверь, чтобы больше никогда сюда не вернуться. Когда они приехали на вокзал Сен-Лазар, поезд стоял уже у платформы. Едва устроившись в вагоне, Марина вытащила из сумки листок бумаги и – прямо на коленке – написала письмо Анне Тесковой: «Дорогая Анна Антоновна! (Пишу на ладони, потому такой детский почерк.) Громадный вокзал с зелеными стеклами: страшный зеленый сад – и чего в нем не растет! – На прощанье посидели с Муром по старому обычаю, перекрестились на пустое место от иконы (сдана в хорошие руки, жила и ездила со мной с 1918 г. – ну, когда-нибудь со всем расстанешься: совсем! А это – урок, чтобы потом – не страшно – и даже не странно – было…) Кончается жизнь 17 лет. Какая же я тогда была счастливая! А самый счастливый период моей жизни – запомните! – Мокропсы и Вшеноры, и еще – та моя родная гора. Странно – вчера на улице встретила ее героя, которого не видала – годы, он налетел сзади и без объяснений продел руки под руки Мура и мне – пошел в середине – как ни в чем не бывало. И еще встретила – таким же чудом – старого безумного поэта с женою – в гостях, где он год не был. Точно все – почуяли. Постоянно встречала – всех. <…> Мур запасся (на этом слове поезд тронулся) газетами. Подъезжаем к Руану, где когда-то людская благодарность сожгла Иоанну д’Арк. (А англичанка 500 лет спустя поставила ей на том самом месте памятник.) – Миновали Руан – рачьте дале! – Буду ждать вестей о всех вас, передайте мой горячий привет всей семье, желаю вам всем здоровья, мужества и долгой жизни. Мечтаю о встрече на Муриной родине, которая мне роднее своей. Оборачиваюсь на звук ее – как на свое имя. <…> Уезжаю в Вашем ожерелье и в пальто с Вашими пуговицами, а на поясе – Ваша пряжка. Все – скромное и безумно-любимое, возьму в могилу или сожгусь совместно. До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба. Обнимаю Вас и всех ваших, каждого в отдельности и всех вместе. Люблю и любуюсь. Верю как в себя».

Марку на это письмо Марина наклеила на вокзальной почте в Гавре, 12 июня 1939 года, в 16.30. Опуская конверт в почтовый ящик, она, наверное, думала в последний раз обо всех тех русских эмигрантах, среди которых провела столько лет и которые так плохо ее понимали, так строго судили, так мало любили. На самом деле, размышляла она, единственное, чего не могли ей простить соотечественники, – это не столько слишком буйная, слишком современная поэзия, сколько отказ проклинать Россию, вырядившуюся в красные одежки СССР. Но Марина-то знала: под любыми одежками – кожа.

Быстрый переход