Может быть, в широком или даже совсем тесному кругу она сболтнула что-то недозволенное? А может быть, сохранила запрещенные законом контакты с русскими изгнанниками, остававшимися во Франции? Чем более тяжким считалось преступление, тем менее болтливым было правосудие. Принцип был один для всех: сначала – удар, потом – объяснения. А иногда объяснений не было вовсе. Достаточно было и наказания, чтобы определить, где ты оступился. Когда Ариадну уводили, она притворялась беззаботной. «Разворачиваю рану, живое мясо. Короче, 27 августа в ночь отъезд Али. Аля веселая, держится браво. Отшучивается…
Забыла: последнее счастливое виденье ее дня за 4 на С. Х. выставке „колхозницей“ в красном чешском платке, моем подарке, сияла. Уходит не прощаясь! Я: – что же ты, Аля, так ни с кем и не простившись? она, в слезах, через плечо, отмахивается! Старик, добро. Так лучше. Долгие проводы – лишние слезы», – вспоминала Марина Ивановна год спустя. «Старик» – видимо, руководитель всей операции по аресту.
Оставшись одни, глядя друг другу в глаза, мать и отец молчали, уничтоженные ударом судьбы. Вечером того дня, когда случилась трагедия, Нина Гордон, которая не входила в число самых близких друзей семьи, неожиданно приехала в Болшево и увидела Марину и Сергея, укрывшихся от людей в своей комнате. «Внешне она и отец были спокойны, – напишет она впоследствии в воспоминаниях, – и только глаза выдавали запрятанную боль. Я долго пробыла там. Говорили мало. Обедали. Потом Марина собралась гладить, – я сказала, дайте я поглажу, я люблю гладить. Она посмотрела долгим, отсутствующим взглядом, потом сказала: „Спасибо, погладьте, – и, помолчав, добавила: Аля тоже любила гладить“. Сергей Яковлевич сидел на постели, у стола, напротив меня, и неотрывно смотрел, как я глажу. Его глаза забыть невозможно!»
С этого дня главным занятием Марины стала беготня в Москве по инстанциям – из одного учреждения в другое: она пыталась узнать, в какую из тюрем поместили Алю, когда ее намерены судить и возможно ли передать ей хоть сколько-нибудь денег. Часто ей приходилось проводить долгие часы сидя на скамейке в коридоре какой-нибудь из тюрем, чтобы дождаться ответа. Она привозила каждую неделю разрешенные к передаче заключенным пятьдесят рублей на личные нужды и торопилась обратно в Болшево. Немного времени спустя Марина узнала, что в тюрьме у Али случился выкидыш. Не пытали ли ее, чтобы силой вырвать признание? Но нет: вроде бы после этого «инцидента» дочь чувствовала себя хорошо, да и сам он никоим образом не может быть отнесен на счет обращения с ней тюремщиков.
Затем наступило молчание. Бездна анонимности и немоты поглотила Алю.
Мура в последние несчастья сестры не посвящали. В начале сентября он пошел в ближайшую к поселку Новый Быт, где жили Эфроны, школу. Но чтобы добраться до нее, нужно было пройти полями и лесом. Одноклассники поначалу составляли ему компанию, но очень скоро эти ребята, получив соответствующие инструкции родителей, сочли более предусмотрительным не выказывать никакой симпатии одному из этих недавно возникших в деревне «белоэмигрантов», которых – кого в большей степени, кого в меньшей – подозревали в антисоветских настроениях.
18 сентября по радио объявили о том, что Красная Армия вошла в Польшу, чтобы – как было сказано – защитить братьев-славян из пограничного с Украиной и Белоруссией государства. Пресса воспевала этот первый шаг к освобождению угнетенных народов и возврату их в лоно славянской семьи. Никто и не помышлял о том, чтобы высказать протест против такого патриотического толкования событий. Марина и сама не решалась на это, потому что любые действия за пределами СССР сопровождались внутри страны оживлением охоты за шпионами, предателями и теми, кто испытывает ностальгию по капитализму. |