Изменить размер шрифта - +
Заходили мы и в черкесские аулы, и в кубанские станицы и наконец вернулись на Дон. Остановились, как я уже говорил, в 70 верстах от Ростова и Черкасска. Ближе не подходим, потому что здесь немцы.

Наше положение сейчас трудное – что делать? Куда идти? Неужели все эти жертвы принесены даром? Страшно подумать, если это так. <…>

Изголодался по людям. Так бы хотелось повидать совсем своих…»

Не подозревая о деталях провала благих намерений Сережи, Марина старалась забыться в повседневных делах. Хлопоты, которых что ни утро требовало существование семьи, заслоняли от нее все остальные заботы: надо было столько сделать, чтобы приспособиться к жизни в Москве, что порой она и думать не успевала о белых добровольцах, об этих «рыцарях без страха и упрека», вместе с которыми вступил в борьбу за будущее России и ее муж.

Ей повезло, и в то время, когда московские власти принялись методично реквизировать «излишки жилплощади у буржуев», каким-то непонятным образом удалось сохранить для себя и своих двух дочерей право пользоваться тремя комнатами их квартиры в Борисоглебском переулке. Чахлой печки едва хватало, чтобы согреть воздух в детской. Работать дрожащая от холода Марина забиралась на чердак, где раскинулось настоящее кладбище бумаг, бумажек, книг… «Чердачный дворец мой, дворцовый чердак! Взойдите. Гора рукописных бумаг…» – писала она.

Друзья, приходившие к ней в гости, смеялись, когда она с царственной непринужденностью передвигалась по этой крысиной норе. Время от времени здесь появлялись Владимир Маяковский, Илья Эренбург, и им она, ни секунды не колеблясь, открывала свои сожаления о павшей монархии, злоупотребления и глупость которой было переносить все-таки легче, чем мерзости большевистского режима. А они снисходительно улыбались, слушая ее гневные речи: уважение к таланту и сострадание к нищете такого Поэта пересиливали желание спорить.

Тем не менее… а может быть, и потому вовсе не они помогали Цветаевой в эти трудные дни сохранять веру в будущее. Самой излюбленной ее собеседницей была тогда старшая дочь Ариадна. Эта шестилетняя девчушка обладала такой исключительной рассудительностью, что Марина без всяких сомнений брала ее с собой на литературные вечера, где поэты читали свои стихи. Очарованная личностью матери, Аля, несмотря на то что по возрасту ей понимать такое было еще явно рановато, вела удивительный дневник, лишний раз доказывающий преждевременную зрелость этого ребенка. В декабре 1918 года она, например, сделала такую запись:

«Моя мать.

Моя мать очень странная.

Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда любуются на своего ребенка и вообще на детей, а Марина маленьких детей не любит.

У нее светло-русые волосы, они по бокам завиваются. У нее зеленые глаза, нос с горбинкой и розовые губы. У нее стройный рост и руки, которые мне нравятся.

Ее любимый день – Благовещение. Она грустна, быстра, любит Стихи и Музыку. Она пишет стихи. Она терпелива, терпит всегда до крайности. Она сердится и любит. Она всегда куда-то торопится. У нее большая душа. Нежный голос. Быстрая походка. У Марины руки все в кольцах. Марина по ночам читает. У нее глаза почти всегда насмешливые. Она не любит, чтобы к ней приставали с какими-нибудь глупыми вопросами, она тогда очень сердится.

Иногда она ходит как потерянная, но вдруг точно просыпается, начинает говорить и опять точно куда-то уходит».

Поеживаясь под тяжестью этого наивного и одновременно более чем проницательного взгляда, Марина испытывала любовь, смешанную с опасением. Она смотрелась в живое отражение самой себя, словно в зеркало. И – говорила об этом в стихах, посвященных дочери:

Думая о дочери, Марина возвращалась памятью к собственной матери, которая заливала ее в детстве требовательным восхищением и более всего на свете желала, чтобы девочка стала музыкантшей, пианисткой-виртуозом.

Быстрый переход