Изменить размер шрифта - +
Он уже довольно долго болел и просил у властей разрешения отправиться на лечение за границу. Причину выезда нашли неубедительной – отказали, Блок советской визы не получил. И несколько дней спустя при таинственных обстоятельствах скончался. Марина сразу же написала Ахматовой: «Смерть Блока. Еще ничего не понимаю и долго не буду понимать. Думаю: смерти никто не понимает. Когда человек говорит: смерть, он думает: жизнь… Смерть – это когда меня нет. Я не могу почувствовать, что меня нет. Значит, своей смерти нет. Есть только смерть чужая: т. е. местная пустота, опустевшее место (уехал и где-то живет), т. е. опять-таки жизнь, не смерть, немыслимая, пока ты жив. Его нет здесь (но где-то есть). Его нет – нет, ибо нам ничего не дано понять иначе как через себя, всякое иное понимание – попугайное повторение звуков. <…>

Смерть Блока.

Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил. Мало земных примет, мало платья. Он как-то сразу стал ликом, заживо-посмертным (в нашей любви). Ничего не оборвалось – отделилось. Весь он – такое явное торжество духа, такой воочию – дух, что удивительно, как жизнь вообще – допустила? (Быть так в нем – разбитой!)

Смерть Блока я чувствую как вознесение.

Человеческую боль свою глотаю: для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях. (Вытянувшись на той туче.)

Но так как я более человек, чем кто-либо, так как мне дороги все земные приметы (здесь – священные), то нежно прошу Вас: напишите мне правду о его смерти. Здесь дорого всё. В Москве много легенд, отталкиваю. Хочу правды о праведнике».

Что же до Андрея Белого, тот, хотя он и был на прекрасном счету в Кремле, решился публично изобличить остервенение, с которым власти преследовали писателей, оставляя прозябать в нищете и умирать одного за другим тех, кто составляет славу нации, назвав это тяжелой ошибкой культурной политики. И – чудо из чудес! – несмотря на столь ясно выраженную «антибольшевистскую» позицию, никто его не тронул.

Таким же чудом стал тот факт, что Марина Цветаева, на всякий случай подавшая ходатайство о том, чтобы ее с дочерью Ариадной выпустили из России, после долгих хождений по инстанциям наконец получила паспорт, на что к тому времени даже и не рассчитывала. Она немедленно принялась разбирать вещи, раскладывая их на две кучки: те, что хотела взять с собой, и те, с которыми может расстаться. Настроение колебалось между лихорадочным весельем и чуть ли не слезами из-за того, что приходится покидать Москву. Радость – мы сбежим от ужасов советского режима, снова после четырехлетней разлуки увидимся с Сережей! – была смешана с глубокой печалью: вот-вот придется проститься на время или навсегда с русской землей, с русскими воспоминаниями и, как знать, может быть, даже – с русской литературой… Пока девятилетняя Аля бродила по комнатам и, как всякая маленькая девочка, у которой хотят отобрать игрушки, перебирала в уме обиды и огорчения, Марина пыталась убедить себя самое в том, что перед ней открывается новая жизнь и что она не только снова встретится с Сергеем, но и словно бы выйдет за него снова замуж. За московской свадьбой теперь последует заграничная, за карьерой в России – карьера в эмиграции. Выше голову! Иногда Ариадна, всюду ходившая за матерью, замечала какую-нибудь валявшуюся на полу фотографию и собиралась ее поднять. Но Марина со смиренной горечью пресекала эти попытки: «Нет-нет, не стоит! Завтра утром все равно сожжем в печке!»

Была назначена дата отъезда: 11 мая 1922 года. Один из друзей семьи – актер и музыкант (впоследствии, в эмиграции, приняв католичество – священник) Алексей Александрович Чабров – пришел помочь Марине с последними приготовлениями. Дальше рассказывает в своих воспоминаниях Ариадна Эфрон:

«Я, налив нашему последнему гостю последний суп, почему-то взялась перемывать оставляемую посуду.

Быстрый переход