Да, именно так она и должна поступить. Не место ей ни здесь, ни где-либо еще; только домой!
Проявив твердость, она сразу успокоилась. И стала думать о мужчине за стенкой. Слушала. Спит он или не спит? А то можно подумать, ему и вовсе сон не требуется! Однако от Сарториуса не доносилось ни звука. И света в его комнате не было, иначе она в окно видела бы отблеск, а так — нет, лишь темная тень какого-то исполинского дерева.
Сбреде добыл для нее верховую лошадь; теперь на марше они ехали рядом. Солнце взошло, когда проезжали лес высоченных сосен, прямых как мачты и зеленеющих лишь у самых вершин. У Эмили возникло такое чувство, будто это какое-то святилище; лошади и мулы ступали неслышно и даже скрип тележных колес доносился глухо — так мягок был слой бурой сосновой хвои на лесной почве. При свете дня в лесу по обе стороны от них она заметила движение — это перемещалось охраняющее их подразделение пехоты; солдаты мелькали среди деревьев, появлялись и сразу исчезали, словно старались им не мешать.
Во время долгого мирного продвижения по сосновому лесу ее вдруг осенило: есть! есть повод восхищаться мужчинами! Ведь как эти солдаты-северяне далеко от дома, от семьи! Но все равно упорствуют, идут и идут, как будто их дом — весь мир, вся планета. Тут до нее дошло, что Сбреде что-то говорит, и то ли она его слова воспринимает как собственные мысли, то ли ее мысли для него — открытая книга.
Признаться, мне уже не кажется странным жить по-походному, без привязки к какому-либо жилищу, просыпаться каждое утро в новом месте, — говорил он. — Куда-то идти, становиться лагерем и опять идти. Встречая сопротивление у какой-нибудь реки или деревни, сражаться. Потом хоронить погибших и снова двигаться вперед.
Весь свой мир вы носите с собой, — отозвалась Эмили.
Да, у нас есть все, что составляет суть цивилизации, — подтвердил Сбреде. — У нас есть инженеры, квартирмейстеры, интенданты, повара, музыканты, врачи, плотники, прислуга и пушки. Впечатляет, правда?
Не знаю, что и думать. Эта война отняла у меня все. И символ постоянства теперь видится мне не в городских фундаментальных строениях, а в том, что не имеет корней, что странствует как перекати-поле. В том, что течет. Весь мир текуч.
Что ж, пожалуй, текучесть в нем и впрямь преобладает, — подтвердил Сбреде.
Да! Да!
Но, отдавшись потоку, ты в безопасности.
Да, — прошептала Эмили, тут же почувствовав, что этим она открылась ему, выдала о себе нечто интимное, страшно секретное.
А вдруг мы всего лишь часть какой-то иной, нечеловеческой формы жизни? Представьте себе гигантское членистое тело, движущееся посредством сокращений и растяжений со скоростью двенадцати или пятнадцати миль в день, этакое чудовище с сотней тысяч ног. Оно полое внутри, имеет щупальца, усики, которыми исследует дороги и мосты, перед тем как ступить на них. Такими усиками служат ему всадники на лошадях. И оно пожирает все на своем пути. Армия — это огромный организм, управляемый крохотным мозгом. В качестве которого выступает генерал Шерман; правда, я лично не имею чести быть с ним знакомым.
Не уверена, что генерал был бы польщен, услышав, что о нем говорят в подобном тоне, — серьезно произнесла Эмили. Потом рассмеялась.
Но Сбреде явно понравилось придуманное им сравнение. Все приказы относительно наших масштабных передвижений исходят из этого мозга, — продолжил он. — Через генералов, полковников и младший офицерский состав они передаются всем нам как единому телу. Офицерский корпус — это нервная система чудовища. И каждый из нас — а нас шестьдесят тысяч человек — не имеет ни другой цели, ни другого смысла существования, кроме как быть клеткой тела гигантского чудовища, которое должно ползти вперед и все на своем пути пожирать.
Но как же вы тогда объясните назначение хирургов, чья работа лечить и спасать жизни?
А кому еще лечить бедное чудовище? Если же медицина не помогает, смерть имеет значение не большее, чем гибель клеток любого организма, который всегда легко заменяет их новыми клетками. |