|
Сейчас.
Уже приближается негромкий, но сильный гул, будто здесь, над вечным сейсмическим покоем, готовится внешнее землетрясение,
уже почему-то и птицы снялись с ближайших дерев, полетели черными стаями на фоне апельсинового солнца, радуя режиссера-постановщика почти хичкоковской, хотя и в цвете, красотой,
уже и в воздухе разнесся озоновый грозовой запах, словно в школьном кабинете физики, где рассыпает искры крутящаяся машина и поминают покойного беднягу Римана, павшего жертвой безответной любви к электричеству,
уже и народ что-то почувствовал, ощутил в эфире, напрягся, подтянулся, как подтягиваются перед утренним построением и проверкой подворотничков запуганные учебкой салаги…
Первым подвалил джип, сплошь, вместе со стеклами, черный и похожий на полированный гранит, самовольно уехавший с бандитской могилы. Тихо приоткрылась толстая тяжелая дверь, возник человек в черном широком костюме и черных узких очках — это вам уже не дедушка Хичкок, тут Тарантино отдыхает. Что-то неслышно говоря в невидимый микрофон, поправляя спиральный провод за ухом, приглаживая вместительную левую пройму пиджака, ведя наблюдение в выделенном секторе, двинулся черный человек к ларькам, а из двери уже выдавился и второй точно такой же, и третий возник за ним, и четвертый, и каждый контролировал свой выделенный сектор, и пиджаки на всех слегка съезжали на левую выпуклую сторону, и если бы собравшиеся у шаурмы простые люди имели достаточно плотную культурную подкладку, были склонны к рефлексии вообще и к дежавю в частности, то они обязательно почувствовали бы себя (как почувствовал автор) внутри до последней светотени знакомого кинокадра. Но народ здесь стоял, как уже было сказано, простой и житейски приземленный, так что подумали они все бесхитростно: «Братки приехали».
Меж тем прибывшие заняли предусмотренную инструкцией оборону, и, пока первый из них совершал ровными шагами короткий путь до ближайшего — то есть облюбованного нами — ларька, подъехало охраняемое лицо. Лица, разумеется, никакого не было видно, лишь продолговатая, округлая, гладкая, тяжелозадая черная машина остановилась позади и чуть левее джипа. Машина эта тоже походила на самобеглое, только лежа, богатое надгробие. И наконец, пришвартовался, резко сбросив скорость, еще один автобусных размеров джип, но не траурный, а веселеньких серебристо-синих милицейских цветов с соответствующей надписью на борту, с трехцветным государственным огнем и частыми саженцами антенн на крыше. Из милицейского джипа тоже никто не вышел, просто он встал позади сопровождаемого транспортного средства и еще немного левее, создав таким образом своим ментовским авторитетом безопасную от мелкой проезжей лоховни зону.
За описанные несколько секунд почти все участники мизансцены перестали есть шаурму и пить что бы то ни было, причем многие остались с зафиксированными в момент жевания слегка открытыми и полными пищи ртами, другие же — например, таджики — сделали судорожный глоток, чтобы встретить судьбу в возможной готовности и едой не рисковать. Одна Анна Семеновна не обратила на явление элиты народу ровно никакого внимания, поскольку была занята употреблением очередного полтинничка крепкой, воображая себя при этом красавицей младою, одиноко сидящей в буфете творческого дома (как сиживала в свое время, сиживала…), и бормоча по привычке французские стихи — что-то из Les Fleurs du mal.
Так прошло еще мгновение, на излете которого первый человек в черном достиг наконец окна с шаурмой. Тут же немая сцена кончилась, возобновился общий негромкий гомон, жевавшие продолжили процесс, пившие пропустили жидкости по пищеводам — в общем, все сделали вид, что дальнейшее их не интересует.
— Сколько брать? — спросил черный человек через невидимый микрофон у невидимого своего повелителя и, глядя перед собой без всякого выражения, выслушал краткий ответ. — Давай две, — обратился он после этого к раздатчику шаурмы, сохраняя все то же спокойное внимание в светлых серьезных глазах и во всем гладком твердом лице. |