|
Конвой поотстал. Карета выехала на набережную, следом шерошил снег, темный и крупный, как сырая соль.
* * *
Председатель комитета министров недолюбливал Лорис-Меликова. Валуев заглазно звал его «хвастливым правителем», а то и «Мишелем Первым» – заграбастал, дескать, слишком жирный, царский кус власти.
Но как бы там ни было, Валуев поддерживал идею созыва «представителей земли русской». Правда, Лорис проектировал Общую комиссию, а он, Валуев, – «съезд государственных гласных». А вообще-то, если в корень, их взгляды близки. И Петру Александровичу, ей-богу, досадны утрешние намеки государя. У них с императором свои счеты, и, черт возьми, на этот раз граф Петр Александрович Валуев может себе позволить «неуловление» высочайшей воли.
Вернувшись из дворца, Валуев затворился и сел читать проект правительственного извещения. Читал быстро, все было знакомо. Приговаривал: «Весьма хорошо… Весьма…» Похваливая Лориса, он мысленно воздавал должное собственному беспристрастию. Да, да, он старый, понаторелый деятель, не чета Адлербергу, который хоть и не дурак, но всего-то навсего «комнатный человек» при государе. Нет, Петр Александрович не намерен потакать императору, губящему Россию. Император требует еще одного обсуждения? Прекрасно! Император получит еще одно обсуждение. Еще одно и последнее: в среду в час тридцать соберется комитет министров.
Заготовив об этом всеподданнейшую записку, Петр Александрович, радуясь доброй погоде, поехал на Мойку, к Лорис-Меликову.
У Михаила Тариэловича внезапно обострился бронхит. Он кашлял, кутался в плед, но, когда доложили о визите Валуева, велел поскорее просить Петра Александровича.
Они уже обменялись обычными, ничего не значащими любезностями, они уже уселись, но тут… тут словно бы выгнул оконные стекла тяжелый глухой удар.
Валуев вздрогнул:
– Кажется, покушение?
– Невозможно! – вскрикнул Лорис и прижал руки к груди.
* * *
Как всякий арестованный, Желябов некоторое время чувствовал себя оглушенным. Мысли его были несвязными и пустяковыми. По дороге из градоначальства в Дом предварительного заключения Андрея охватила такая бешеная, такая слепая злоба, что впору было зубами скрежетать, и он, кажется, скрежетал. Была ужасная, нестерпимая насмешка в этом аресте накануне воскресенья.
Он знал: все готово. Он знал: его заменят. И все-таки, запертый в этой опрятной сухой камере, он не мог отвязаться от мысли, что без него все рухнет. Он твердил самому себе: ты хоть и главный участник, но есть Соня, есть метальщики, есть Волошин и Кибальчич, есть сырный магазин… В десятый, в сотый раз с той маниакальностью, какая бывает в тюрьме и в сумасшедшем доме, перебирал он доводы «за» и «против».
Голова его была тяжелой, в ушах звенело. Он едва дождался воскресного утра. Не притронулся к завтраку. Часы у него покамест не отобрали, железные часы с цепочкой; он не сводил с них глаз.
Перед обедом Желябова вывели на прогулку. Он не видел голубизны неба, не слышал ни слабого запаха талого снега, ни щелчков капели. Стоял посреди тюремного дворика. Ждал.
Уже заскрипела дверь прогулочного загона, и прыщавый надзиратель сделал сумрачный жест ключом, приглашая заключенного в камеру, и Желябов, помешкав, уже сунул руки в карманы пальто и шагнул к калитке, когда вдалеке тяжело и глухо прокатился взрыв.
* * *
С пятницы будто переставили рычаги времени, рывками оно ринулось: утро – вечер – ночь – утро… Без приметных переходов. И стало плотным, как река, когда плывешь под водой.
Поздним вечером, в пятницу, на Вознесенский проспект, где теперь сходились члены Исполнительного комитета, пришла Перовская и сказала, что Андрей не вернулся домой. |