|
Теперь, переводя дух, краснодеревец пытался вспомнить лицо императора, его улыбку; столяр точно помнил, что государь улыбнулся, однако ничегошеньки вспомнить не мог, кроме своего постыдного страха. Вот прямо-таки сплющило, и все тут. «Хорошо еще, на колена-то догадался», – думал столяр, не признаваясь себе, что вовсе не догадка, а именно этот постыдный страх бросил его на пол.
Ему вдруг захотелось выскочить вон из царских чертогов, вновь очутиться середь своих, там, где все привычно, все знакомо. Но он знал, что не убежит. Нет, не убежит, а будет ждать, ждать, ждать.
Краснодеревец ютился в подвале обок с несколькими мастеровыми и стариком жандармом. Жилось дворцовой прислуге недурно: харчилось сытно, воровалось сподручно, и не токмо самим служителям, а и городским касаткам-полюбовницам перепадали знатные гостинцы. Тащили, не ленились, но столяр робел.
– Боязно, – окал. – Негоже.
Над ним потешались:
– Дура голова! Само присмаливается!
Пентюх из Олонецкой губернии был мишенью благодушных насмешек лакеев, истопников, полотеров, кучеров – словом, многих из той челяди, что угнездилась в клетушках и углах огромного здания.
– Нет, малый, – трунили они, – полировать ты действительно могишь так, что и блоха подскользнется, а вот обращения и корня жисти ну то есть вовсе не знаешь.
– Мы что ж… деревня, – вздыхал столяр.
Потешался над ним и сосед жандарм. Но малый ему очень нравился: руки в работе не слевшат, сам непьющий, смирный. Чем не пара дочке? А дочка-то заневестилась. И старик, ухмыляясь, учил будущего зятька столичным «манирам».
– Эх, дружок, – журил он столяра после ночного внезапного обыска, который был вызван арестом революциониста с планом Зимнего, – ну чего ж ты стоишь, скажем, насупротив господина полковника и затылок пятерней скребешь, ровно гусар кобылу? Хе-хе… А зачем? Зачем ты эдак? Нельзя, дружок, нужно по-благородному. Вот так. – Он тянулся во фрунт, почтительно-преданный воображаемому господину полковнику.
– Ну, где жа нам, – мямлил столяр.
В сводчатой полутемной комнатенке столяр застал сейчас своего пестуна-жандарма и закадыку его, Егора Антоновича, украшенного камер-лакейской ливреей вот уж, почитай, лет с тридцать. Ветшане баловались померанцевой, закусывали вчерашней кулебякой и вели, судя по их лбам, капитальную беседу. «Зятька» снисходительно-любезно пригласили к столу, разговор продолжался.
– Значит, пофатали?
– Всех как есть, – отвечал камер-лакей, моргая красными веками. – Однова не поспели: стрельнул в башку сам себе, шельмец. – Лакей задумчиво облизал губы. – Вот хоть бы раз поглядеть, какой он из себя есть, этот злодей. Хоть бы на улице встренуть, что ли…
– Дак почем его узнаешь? Нешто вывеска писана? – вытянул шею столяр.
– «Пи-сана»! – передразнил Егор Антонович. – Вот оно сразу и видно – лапотник. Эхе-хе… – Он закачал головой, как китайский болванчик, и воодушевился, зашелестел: – Его, брат, сейчас угадаешь. Он, брат, идет, а ты сторонись: того гляди, пырнет. Ничего не боится, черт, глядит высоко, глаз у пего отчаянный. Нет, брат, его сейчас угадаешь, чего там!
Столяр как-то поскучнел, опершись на ладонь, глядел на стариков. А те долго еще прикладывались к померанцевой, беседуя о крамольниках, не верующих ни в сон, ни в чох, и на лицах стариков подрагивало таинственное и наивное выражение, как на посиделках, когда сказывают про домовых, про леших.
Вечерами краснодеревец надевал новый пиджак и новое пальто (справил на сторублевку, полученную к рождеству в награду за отменное усердие), прятал в карман казенный жетон – без этой медяшки не выпустят и не впустят часовые – и отправлялся в город. |