— Ты ужасно несправедлива к отцу, — жалобно упрекала ее миссис Квест. — Он ведь болен, очень болен.
— Я знаю, что он болен, — с несчастным видом говорила Марта, чувствуя себя преступницей. Но тут же она заставляла себя добавить: — А посмотри на мистера Блэнка. Он ведь тоже болен, как и папа, но он… он совсем другой.
У мистера Блэнка, жившего в той же местности, была та же болезнь, что и у мистера Квеста, и даже в гораздо более серьезной форме; тем не менее он был подвижен и деятелен и вел себя так, точно необходимость глотать раз в день вытяжку из желез — такое же пустяковое дело, как чистить зубы или, скажем, есть на завтрак только фрукты. А вот мистер Квест всецело подчинил свою жизнь ритуалу болезни; он ни о чем другом не говорил — только про болезнь и про войну, про войну и про болезнь. Точно в его мозгу было проложено два параллельных канала. И когда мысли его отключались от одного предмета, они неизбежно переключались на другой, как автоматические стрелки на железной дороге.
Марте казалось даже, будто отец доволен тем, что ван Ренсберги больше у них не бывают, — ведь мистер ван Ренсберг всегда говорил о ферме, тогда как мистер Макдугал, занявший теперь его место, любил вспоминать об окопах.
Когда Марта молча, с насмешливой улыбкой проходила по веранде, она частенько видела отца, который сидел в уголке, как философ-созерцатель откинувшись на спинку раскладного кресла, и говорил: «Мы шли на разведку по ничейной земле. Нас было шестеро. Вдруг в воздух взвилась ракета, и при свете ее мы увидели, что находимся всего в каких-нибудь трех шагах от окопов, где засели боши. И вот…»
А на другом конце веранды миссис Квест беседовала с миссис Макдугал: «Это было как раз в ту пору, когда начали прибывать раненые из-под Галлиполи, и…»
Марта против воли прислушивалась к этой двойной литании страданий, ибо, с тех пор как она себя помнила, ее родители бормотали всегда одно и то же и их разговоры, казалось, составляли неотъемлемую часть ее плоти. Она со страхом следила за тем, какое действие оказывает на нее эта поэтизация страданий. Слова «ничейная земля», «снаряд», «боши» рождали в ней поэтические образы: ничейная земля — это черная, бесплодная пустыня, протянувшаяся между двумя армиями; разрывы снарядов вспыхивали среди мириадов цветных огней, совсем как фейерверк; боши были свирепыми великанами, в которых нет ничего человеческого, — видения из бредового сна; а слово «Галлиполи» звучало как название героического танца. Марта боялась власти этих слов, которые так сильно волновали ее и представлялись ей совсем не тем, что означали на самом деле.
В один из таких дней она стояла на ступеньках веранды, прислушиваясь к разговорам взрослых, как вдруг отец, обращаясь к ней, заметил: «Послушай, Мэтти, говорил я тебе когда-нибудь о…» — а она весьма нелюбезно, хотя и смущенно, ответила: «По-моему, тысячу раз». Он быстро поднял голову, посмотрел на нее, и на лице его появилось выражение растерянности и злобы.
— Тебе все это кажется шуточками, а мы вот пришли из окопов, и вдруг нам заявляют, что всякие разговоры о войне — табу, вот, оказывается, как.
— Но я ведь этого не говорила, — с несколько мрачным юмором заметила Марта и пошла прочь. А он крикнул ей вслед:
— Все вы пацифисты до поры до времени! Перед войной тоже были пацифисты, а когда она началась, все пошли драться. И ты пойдешь драться, помяни мое слово!
Марта никогда не считала себя пацифисткой, но, видимо, она была ею. Во всяком случае, такой она представлялась своему отцу; для него она принадлежала к той категории людей, которые «в двадцатых годах Отказывались восхвалять войну», хотя Марта в двадцатых годах еще только училась ходить и едва ли сейчас помнила ту пору. |