Но при этом не спешил расстаться со своей должностью в Министерстве иностранных дел, справедливо полагая, что именно эта должность дает ему официальный статус в обществе. Впрочем, с некоторых пор он не без оснований надеялся на быстрое продвижение по службе.
Прибыв в почтовой карете на станцию, Качалов пересел в присланные из Горбатова сани, укрылся медвежьей полостью и на пути в имение постоянно сравнивал явившийся нынче его взору суровый пейзаж с голыми деревьями и заснеженной равниной с тем роскошеством, какое представляли собою эти места на исходе лета, когда он прощался с ними. Холодные сумерки опускались на поля. Земля до самого горизонта была белой, и только там, вдалеке, эта снежная белизна сменялась сероватым туманом. Ветки деревьев, изредка возникавших по обочинам, казались стеклянными. Резкий ветер обжигал уши и ноздри изнутри. Оцепеневший от мороза, убаюканный колокольцами под дугой, Алексей забылся сном, но видел он нечто бессвязное и такое же туманное, как линия горизонта. Конечно, он слегка опасался возвращения на место трагедии, отлично сознавая, что стоит ему оказаться в доме, в саду, где все отмечено присутствием матери, воспоминания, горечь которых со временем немножко притупилась, снова со всею силой нахлынут на него. Ему казалось даже, будто в этом его нынешнем паломничестве есть что-то болезненное. Как, впрочем, и в его привязанности к портрету покойной Марьи Карповны, который он, подобно священной реликвии, благоговейно хранил в спальне своей санкт-петербургской квартиры. И тем не менее ему очень хотелось снова окунуться в такое мучительное для него прошлое, снова увидеть брата, совсем непохожего на него самого, брата, которого он не способен ни понимать, ни уважать…
На этот раз Левушке не пришло в голову сорваться с места, чтобы встретить старшего брата на почтовой станции. Алексей не удержался и спросил Луку, отчего же Лев Иваныч не приехал, и тот сказал:
– Барин простужен, не выходит из дома…
– А как вообще жизнь в Горбатове идет?
– Да все хорошо, с Божьей помощью, все хорошо… – воскликнул Лука, стегнул лошадей, и Алексей понял, что больше из кучера слова толкового не вытащишь.
Теперь дорога шла вдоль опушки леса, где нашли тело Марьи Карповны. Потом они проехали через Степаново, мимо церкви с куполом, покрытым толстым слоем снега, и Алексею почудилось, будто у него назначено здесь свидание с вечностью… Он не мог отделить воспоминания о матери от памяти о Кузьме. Эти места в равной степени принадлежали горбатовской барыне и крепостному художнику, рабу, чувствительность которого была уязвлена настолько, что он решился на безумное убийство. Теперь, связанные смертью, они, барыня и ее крепостной, стали для Алексея неразделимы. Двойное горе, двойное поражение. Что стало бы с Кузьмой, не покончи он жизнь самоубийством? Может быть, завоевал бы высокое положение в столице, прославился, стал знаменитым художником… Но ведь как бы высоко он ни поднялся, угрызения совести все равно не оставили бы его в покое. Нет, нет, так, как случилось, лучше! Образ Кузьмы, рисующего посмертный портрет Марьи Карповны, преследовал молодого барина до тех пор, пока сани не остановились у крыльца большого дома.
Он поднялся по ступенькам, и Левушка с Агафьей Павловной вышли ему навстречу. Увидев их, он чуть не лишился чувств: на Агафье было платье матери – черное из тафты с оборками. Бывшая приживалка распрямилась, словно бы сделалась выше ростом, теперь она горделиво, даже высокомерно держала голову, смотрела прямо в глаза собеседнику и уверенно улыбалась. На лице больше не проступали никакие красные пятна. Левушка рядом с женой казался еще более обрюзгшим, опустившимся, разжиревшим и неопрятным, чем обычно. Одутловатое, лоснящееся от жира и от пота лицо выражало угодливость. Он тоже был одет в черное, траурное. Обшлага пиджака были сильно потерты, коротковатые брюки вздергивались на щиколотках. |