Подумав так, он решил не читать ей покамест приказа, а положить его в стол до времени ночью Шидловскому своего не миновать, тогда и будет у них настоящий разговор обо всем, и о Кате в том числе.
Дынников запер стол и вышел в канцелярию.
Катин «ремингтон» поперхнулся.
— Здравствуй, — сказал Дынников как ни в чем не бывало и даже заставил себя улыбнуться. — Пальцы не распухли?
Он всегда спрашивал о пальцах, зная, что от работы они у нее опухают, болят и по вечерам она их держит в мисочке с теплой водой.
— Не очень, — сказала Катя.
По ее лицу он понял, что она сейчас заговорит о вчерашнем, и поторопился опередить ее, спросив:
— До вечера управишься?
— Постараюсь, — сказала Катя.
— Это хорошо а то дело есть. Ты как: можешь остаться на вечер и всю ночь?
— Да, — сказала Катя.
— Это хорошо! — повторил Дынников и ушел, боясь, что она все же втянет его в преждевременный разговор о случившемся и он не выдержит, выдаст себя неосторожным словом.
До вечера он просидел в кабинете за делами, звонил по полевому телефону, проверяя, не оборвался ли провод, приводил в порядок старые бумаги, готовил все к тому, чтобы новый комиссар, которого пришлют из губернии на его место, мог вступить в должность без проволочек.
С темнотой на несколько минут заглянул начосоч, получил последний приказ и ушел. Во всем помещении, на два этажа, их осталось трое — дежурный милиционер внизу, Дынников и Катя. И так — втроем! — им и предстояло встретить на двигающуюся на город ночь.
Дынников спустился вниз, взял у дежурного чайник с заваркой и пару пайковых ржаных сухарей, шершавых от серой соли, сполоснул кружки и позвал Катю пить чай. От волнения он почти не чувствовал голода, медленно крошил зубами окаменевший сухарь и, убивая время, рассказывал Кате длинную госпитальную историю о себе, молоденькой врачихе и санитарке — историю, в которой его любили безумно и которая не содержала в себе ни грамма правды. Он и сам не знал, зачем врет, но продолжал наворачивать небылицы. Если он хотел поразить ее воображение, то рассказать следовало бы об окопной червивой чечевице, об отчаянной лихости ребят из взвода Дынникова, перебивших в ночном бою без малого две офицерские роты дроздовского полка и почти поголовно полегших поутру в круговой обороне.
Дынников кончил на том, что санитарка и врачиха чуть не передрались из-за любви.
Катя молчала, тишина давила Дынникова, и он обрадовался, когда телефон загудел, давая вызов. Сняв трубку, он назвал себя, услышав знакомый голос с восточным акцентом, и ответил, что у него пока тихо, а будет шум — так он не замедлит, даст знать.
— Совсем отсырели тут, — пожаловался кавалерист, и Дынников различил в трубке гулкий его вздох. — Плохо без костра.
— Плохо, — согласился Дынников — Но зажигать не смей!
— Кого учишь?
— Ладно, — сказал Дынников и посоветовал: — Вы там поприседайте, что ли, а то и впрямь закоченеете.
И, услышав: «Сам приседай!» — засмеялся и положил трубку.
Дело шло к концу. Еще час, полчаса, и Шидловский полезет в город, на банк, в самую засаду. Уйти назад ему не удастся: при отходе его перехватят конники, и тогда бандитам останется или поднять руки, или быть порубленными. Думая об этом, Дынников досадовал на свою дурацкую болезнь, держащую его без пользы у канцелярского стола Еще с прошлого года он ослаб глазами, стал плохо видеть в темноте, а с куриной слепотой в засаде делать нечего.
Ночь сгущалась, оклеивала окна черным.
— Давай еще налью, — сказал Дынников Кате и потянулся за ее кружкой. |