Он потому и ушел оттуда, что не мог жить в тех стенах, под тем потолком. Смолоду и сдуру он решил, что его домом станет дорога. Не мог он любить кирпичи и бетонные блоки, разве что деревянный сруб ему бы понравился, но не сам по себе. Дорога растянулась на десять лет. Выходит, он просто не знал, что дом должен стоять в саду, составляя с ним нечто неразделимое. Вернее, дом должен быть рожден садом – как в это утро.
Устав вглядываться, Н. позволил картинке подняться вверх, дом скрылся за яблонями, Н. снова увидел кота, а потом – край серого забора.
Оставалось только опуститься на пятки.
Если бы это было во сне, Н. перелетел бы через забор в сад. Но это было наяву – и он знал, что такой полет невозможен, невозможен не сам по себе, а запрещен. Запрет допускал прикосновение взгляда, но не тела, охранял и ту изобильную ветку, и даже дырку от сучка в досках забора, которой можно было бы, приникнув, коснуться ресницами.
Он вздохнул. Все в жизни было неправильно, все не так.
Подумалось, что неплохо бы вернуться в ту точку на жизненном пути, откуда началась неправильность. Но он понятия не имел, где она. Возможно, точка отыскалась бы в том году, когда он двадцатилетним, измучившись попытками жить как люди, ушел из дому. По крайней мере так ему казалось.
Но вернуться к матери навсегда он не мог. Она не пыталась его приручить насильно, она даже перестала ругать за вечные и непонятные странствия – она вообще разговаривала теперь крайне мало, вернувшись после ухода второго сына к давнему своему безмолвному состоянию. А только он понимал, что старая женщина каким-то образом виновата в его вселенской неприспособленности к быту. Жить рядом с ней, зная это, жить в кружевном мире, который она молча за десять лет пунктирной разлуки вывязала вокруг себя, развесив тонкой работы шали и покрывала, он бы не научился.
Ее руки удовлетворялись делом, ремеслом. Его руки искали людей.
И снова вспомнилась Соледад.
Н. уже знал, что это испанское слово. Он поискал в Сетях – и обнаружил, что так звали женщину из стихов испанского поэта. Его собственный ник, Амарго, был взят у того же поэта женщиной, с которой Н. провел в юности несколько дней. Это был ее единственный подарок.
Нуждался ли он в подлинном имени Соледад? Они как-то обошлись без имен. Он даже не помнил, назвал ли ей свое; во всяком случае, вслух она его по имени не звала.
Amargo – тоже испанское слово, подумал он. Девушка, которая назвала его так однажды, увлекалась испанской поэзией. Что оно означало – Н. не спросил, ему было достаточно красоты соединенных звуков.
Если бы у входа в сад стоял часовой и спросил Н., как его звать, то, возможно, услышал бы в ответ – Амарго. И впустил бы. Своего паспортного имени Н. не любил, оно за тридцать лет так и не приросло к нему. А чтобы войти в сад, требовалось имя, в котором – музыкальная фраза, созвучная душе. Амарго – звучало в лад. А Соледад? Соледад и Амарго – пара, подумал Н., и надо же было им встретиться…
А вот имя «Сэнсей» не звучало. И часовой, услышав его, покачал бы головой – нет. Амарго и Сэнсей – это нечто несообразное.
Сад за дощатым забором тихонько пел. Не птичьими голосами, а иначе. Уловив это пение, Н. напрягся – и тут же оно растаяло. Так бывало не раз и не два – музыка пропадала, стоило начать ее слушать внимательно. Но сейчас получилось особенно обидно.
Н. положил на забор ладони, ощутил мелкие колючки, но и вибрацию тоже ощутил – как будто по ту сторону некто иной коснулся досок кончиками пальцев, и пальцы необъяснимо совпали. Иной явственно его отталкивал.
Все это было очень грустно.
И не хотелось возвращаться в поток времени, все быстрее подтаскивающий к общепринятому утру, к хриплому спросонья голосу Сэнсея, к еде и питью, к возвращению в Большой Город. |