Изменить размер шрифта - +
Вдруг подумалось ему, что женское одиночество круче и безнадежней мужского, ибо мужчина – стрелок и охотник, прыгает там и тут, сеет при случае семя, а значит, на старости лет может прифантазировать, что есть у него где-то потомки, дочери и сыновья, пусть незнакомые и никогда не звавшие его отцом, а все-таки родная кровь, плоть от его шаловливой плоти. Но одинокой женщине отказано даже в таком утешении; женщина в точности знает, кого родила. Или не родила.

    – Прости меня, дурака… – прошептал Глухов, поглаживая кончиками пальцев верино лицо. – Прости… И подожди. Вот встретимся на небесах, там и разберемся.

    Он придвинул к себе папку, вытащил бумаги, перелистал их и убедился, что под каждой фамилией и адресом было написано хотя бы десять строк, а в иных местах – побольше, целое сочинение. Почерк у Суладзе был разборчивый, строчки получались ровные, и самое важное он обводил рамочкой – тоже красным карандашом.

    – Молодец парень, – пробормотал Ян Глебович и приступил к изучению первой странички, но тут раздался телефонный звонок.

    – Товарищ подполковник? Это Суладзе. Папку вам передали?

    – Передали. – Глухов помедлил, взглянул на часы и сокрушенно покачал головой. – Прости, Джангир, уговаривались встретиться в два, а я только сейчас к себе добрался. Ждал?

    – Ждал, но с удовольствием, Ян Глебович. У майора, соседки вашей. – Джангир поцокал языком и сообщил: – Какая женщина! Топ-модель, высший класс! Все на месте, включая мозги. А их на трех генералов хватит.

    – Даже на четырех, – согласился Глухов и добавил: – Знаешь, она ведь тоже от тебя в восторге. Вежливый, говорит, и пуговицы блестят. Жаль, что слишком молодой.

    – Ну, это дело поправимое, – промолвил Суладзе с легкомыслием юности. – Это как бомбежка по Белграду: сегодня зелен и красив, а завтра весь в руинах и пуговицы не блестят… Кстати, Ян Глебович, вы что полагаете насчет Балкан и НАТО? В своем они праве или как?

    – Или как, – буркнул Глухов. – Я полагаю, двое дерутся, третий не лезь. Но если уж заявился, так разнимай без палки, без поножовщины, и не топчи траву. Трава-то чем провинилась? А кто б ни сражался, ей достается в первый черед.

    – Однако растет.

    – Растет… До поры, до времени.

    Творившееся в Югославии отнюдь не радовало Глухова, но подтверждало некий тезис, казавшийся ему бесспорным. Он считал, что раз законы созданы людьми, то, следовательно, отражают несовершенство человеческой природы, и лишь с большим приближением их можно считать критерием истины и справедливости. Но Справедливость – тот Абсолют, которому он служил – была, разумеется, выше Закона, ибо являлась ничем иным, как нравственным чувством, прерогативой психологии и философии, а вовсе не юриспруденции. И это чувство возмущало Глухова против убогой простоты Закона. Всякое деяние Закон трактовал в черно-белых тонах, интересуясь, кто прав, кто виноват, но в жизненных перипетиях сплошь и рядом виноваты были все – вожди, их партии, их армии и целые народы.

    Суладзе, обеспокоенный долгой паузой, кашлянул.

    – Я что звоню, Ян Глебович? Я насчет поручений… Завтра-то чем мне заниматься? А то начальник увидит, что без дела болтаюсь, и запряжет. Вы-то знаете – у Стаса Егорыча не погуляешь!

    – Будет тебе поручение, – пообещал Глухов, вернувшись к реальности из мира философских категорий.

Быстрый переход