Изменить размер шрифта - +
Бережинский загребет в кулак его бороду, дергает. Яков застонет, а он его тут же хватает за пенис.

— Дзинь-дзинь, тран-тран-тран. Жидовский х… угодил в капкан.

Надзиратель краснел. Не мог сдержать хохоток и на все время обыска забывал на губах улыбку.

После каждого обыска на Якова, изнеможенного, серого, тяжелая нападала тоска. Сперва он питал надежду, что из визита Шмуэла все-таки что-то выйдет. Потом стал беспокоиться, как бы не арестовали менялу. А то вдруг найдет на него сомнение, да был ли, действительно, у него Шмуэл, а был, так, может, лучше ему не приходить. Не пришел бы, не было бы этих цепей. За эти цепи он клял Шмуэла.

Вторая зима в тюрьме была хуже первой. Снаружи погода хуже, хоть меньше снега и мороси, зато больше ясных, морозных дней, и особенно холодно, если ветер. Ветер выл под окном, как стая голодных волков. И внутри было хуже. Каленый холод стоял в камере. Иногда от него даже больно было, в грудь ударит — не продохнуть. Яков сидел в ушанке, сверху наматывал талес, дважды вокруг головы, и уголки завязывал наверху. Но в конце концов талес разлезся, и остатний обрывок служил носовым платком. Он пытался продеть рукава пальто сквозь наручники, но не вышло. Кандалы леденили голые ноги. Ему кинули конскую попону, в самую стужу он покрывал ею голову и плечи, потому что, хоть в камере было несколько вязанок дров, Бережинский обычно не спешил затопить печь, и весь почти день кости у мастера были как в зимнем лесу дроглые заледенелые ветки. Ужасны были обыски в этом промозглом холоде; ледяные ножи врезались мастеру в грудь, под мышки, в задний проход. Он трясся, стучал зубами. Зато вечером Кожин придет, разведет огонь. Иногда и ночью затопит. После ареста сына у него совсем потухли глаза. Молчит, посасывает окурок. Яков доскребет миску, ляжет, Кожин закрепит ему ноги в колодке, уходит.

Днем мастер сидел в цепях — на табуретке, они дали ему табуретку. Страницы из Ветхого Завета унесли в тот же день, как его посадили на цепь, старший надзиратель сказал — их сожгли. «Как пернул кто, по ветру улетели». Якову нечего было делать, только сидеть, не думать. Чтобы не закоченеть, встанет, сделает шаг влево, два шага вправо — или два шага влево, шаг вправо. Еще он мог сделать шаг назад к заледенелой стене и потом шаг вперед. Дальше ступить он не мог, и то натягивал до отказа гремучие цепи. И так он ходил часами. Часто он пробовал выдрать цепи из пазов, и тогда он плакал.

И свою надобность он сам справить не мог. Помочиться надо — кричи, проси у стражника урыльник. Если Бережинский отойдет от двери, или лень ему, или Якову не под силу больше выносить грохот болтов по голове, он удерживает в себе мочу так, что его как ножом режет. И потом мочится на пол. Раз так долго терпел, что струя рванула, промочила штаны, коты. Бережинский вошел, увидел и бил мастера по лицу одним кулаком, другим, пока у того не потемнело в глазах.

— Заставить бы тебя языком все вылизать, сука, жид поганый.

Когда Бережинский приносил кашу, Яков просил иногда хоть на несколько минут, пока он ест, снять с него наручники, но всегда ему был отказ. Однажды, когда он все съел, а стражник ушел, Яков извернулся и ковырнул цемент в одном пазу. Но Бережинский увидел через глазок, вошел и раскровенил арестанту физиономию. А потом обшарил всю камеру, и еще пятеро стражников ему помогали. Сначала ничего не нашли, но через несколько дней заявились снова и тут уже обнаружили почернелую иглу, которую Яков взял когда-то у Житняка и схоронил в запечье. В наказание у него на неделю отобрали табурет. Весь день он стоял в цепях и ночью лежал как мертвый.

И проходили дни. Каждый день проходит отдельно. Полз, как подыхающий зверь. Иногда мастер опомнится: три дня уж прошло, но третий — как первый. День был первый из трех, и второй, и третий, и они никуда не вели. Проползал один день. Потом еще один. И еще. Все время один.

Быстрый переход