|
— Так может, я пойду в лазарет?
— Нет, лежал уж ты там, но я, может, и спрошу смотрителя, если увижу. А кашу-то съел бы, на молоке она теплом, ячменная. Для болезни полезная.
— Может, мне позволят выйти во двор, подышать свежим воздухом? В камере вонь, и я так долго сижу без движения. Может, мне во дворе станет лучше?
— В камере вонь — так это ты сам и воняешь. А во двор нельзя тебе выйти, потому что при строгом одиночном твоем заключении не положено это.
— Но сколько же меня тут будут еще держать?
— Ишь, разговорился. А это начальству одному известно.
Яков съел кашу, и его вырвало. Пот лил с него градом так, что промок сенник. Вечером пришел в камеру доктор, молодой человек с редкой бородкой, в темной шляпе. Мерил ему температуру, щупал всего, считал пульс.
— Горячки решительно нет, — заключил он. — Обычное кишечное расстройство. Вдобавок у вас сыпь. Пейте чай, от твердой пищи день-два воздержитесь, и все наладится.
И он поскорей ушел.
Проголодав два дня, мастер себя почувствовал лучше и стал снова есть щи и кашу, но черного хлеба не ел. Сил не было жевать. Тронет голову — и падают волосы из-под пальцев. И такая вялость, такая тоска. Житняк, сбоку, подглядывал за ним в глазок. Все чаще Якова мучил понос, и когда пронесет, он лежал, задыхаясь, без сил на своем соломенном мешке. Хоть и ослаб, он весь день поддерживал в печке огонь, и Житняк смотрел на это сквозь пальцы. Мастер все время мерз, и никак он не мог согреться. Одно хорошо — прекратились обыски.
Снова он просился в лазарет, но пришел в камеру старший надзиратель и сказал:
— Жри что дают, и нечего тут ломаться. От голодовки и болеешь.
Яков себя заставил поесть, съел несколько ложек и — обошлось. Попозже его вырвало. И рвало и рвало, хоть ничего уж не осталось в желудке. А ночью мучили его кошмары, картины кровавой бойни, и он со стоном просыпался. Снова задремлет — и казаки хлещут по людям нагайками. Яков бежит через лес и, сраженный выстрелом, падает. Яков прячется под столом у себя дома, его выволакивают, отсекают ему голову. Яков мчится по изрытой колеями дороге, рука отрублена, выколот глаз, у него оторваны яйца; Рейзл лежит на земляном полу, ее зверски изнасиловали, выпотрошили все бедное, гиблое ее нутро. Изувеченное тело Шмуэла висит на оконной перекладине. Мастер с тошнотой просыпался, боялся снова заснуть, но изматывающую, вонючую болезнь наяву еще трудней было выносить, чем эти жуткие сны. И часто он хотел умереть.
Однажды он увидел во сне, что над головой у него висит Бибиков, и проснулся со странным вкусом во рту, будто стал медным язык.
Он сел рывком.
— Яд! Б-г ты мой, они же меня ядом травят!
Он поплакал немного.
Утром он не притронулся к еде, которую принес Житняк, и он не пил чаю.
— Ешь, — приказал стражник. — А то не выздоровеешь.
— Почему вы меня не застрелите? — сказал мастер горько. — Нам обоим было бы легче, чем этот проклятый яд.
Житняк побелел и поскорей вышел.
Вернулся он со старшим надзирателем.
— До каких пор я буду нянчиться с этим проклятым евреем? — ворчал надзиратель.
— Вы меня ядом травите, — прохрипел Яков. — У вас нет против меня настоящих улик, вот вы и отравляете мою еду, чтобы меня извести.
— Это ложь! — рявкнул старший надзиратель. — Ты окончательно спятил!
— Я не стану есть то, что вы мне даете! — крикнул Яков. — Я буду голодать!
— Ну и голодай к чертовой матери, и подохнешь.
— И это будет ваше убийство. |