Я видела их работу. Они жестокие мерзкие убийцы, вот и все. В этом нет никакой романтики. Они убивали миллионами. Мужчин, женщин. Особенно детей. В Освенциме под конец они кидали живых детей в печи.
— Я задавал эти вопросы Тони. Он очень умный человек, ты и сама увидишь. И знаешь, что он мне ответил? Он сказал: «Не надо вдаваться в философию, приятель. Мы здесь только для того, чтобы убивать этих свиней». Но этого недостаточно, неужели ты не видишь?
— Ты просто одержим этим парнем, вот что я вижу. А он пустое место, он никакой не символ, не принцип. Он просто свинья с оружием. Вот оружие-то и делает его особенным.
Шмуль вернулся в кабинет и быстренько переоделся в форму. Он ничего не чувствовал; это была просто материя, от долгого хранения слегка пропахшая затхлостью.
Ожидая, когда проснется Айснер или вернутся Литс и Аутвейт, Шмуль выкурил еще одну сигарету. Он прекрасно понимал, что нельзя резко выдергивать портного из сна. Но где же Литс и Аутвейт? Хотя, может быть, и лучше, что их нет так долго; может быть, это даст ему возможность установить наконец желаемый контакт.
Пока он ждал, с ним случилась любопытная вещь. Ему пришла в голову мысль, что будущее все-таки есть. Впервые за несколько лет он позволил себе подумать об этом. В лагере предметом веры являлась надежда, ограниченная следующим днем, а не следующим годом. Но сейчас, во время этого неожиданного досуга, Шмуль вдруг задумался о своем новом жизненном пути. Он, конечно же, не останется в Европе. Христиане пытались убить его; для евреев в Европе теперь ничего нет. Никогда не узнаешь, кто из них был нацистом; они все говорят, что это кто-то другой, но каждый раз, когда ты услышишь немецкий голос или увидишь определенное твердое выражение глаз, или товарный состав, или даже просто облако дыма, ощущение будет не из приятных. Сионисты всегда говорили о Палестине. Шмуль никогда их не слушал. У него было достаточно забот и без мечты о какой-то далекой пустыне, арабах, фиговых пальмах и так далее. Все это казалось абсурдным. А теперь… ну что же, можно туда или в Америку. Старик зашевелился.
— Как вы теперь себя чувствуете, господин Айснер?
— Не так уж плохо, — ответил Айснер. — Бывало и хуже. — Затем он взглянул на Шмуля. — Форма? И чья же это форма?
— Хотите верьте, хотите нет, но моя. Во всяком случае, у меня была такая же. В лагере на Востоке. В Освенциме.
— Как я слышал, ужасное место. Однако это для меня неожиданность.
— Тем не менее это правда.
— Я думал, вы с этими неевреями.
— Да, с ними. Но не принадлежу к ним. Это порядочные ребята, не то что немцы.
— Все неевреи меня пугают.
— Вот поэтому-то я здесь один.
— Все еще хотите узнать про документы? Я должен вспомнить про документы, с которыми имел дело. Послушайте, что я вам скажу: я мало что знаю про документы. Один гражданский, Коль, вел всю документацию. Немец.
— Коль? — переспросил Шмуль, записывая.
— Фердинанд Коль. Если хотите, могу продиктовать по буквам. Хотя толку от этого будет мало. Он мертв. Он был неплохим человеком, но так уж получилось. В день освобождения заключенные поймали его и забили до смерти. Но здесь, — он указал на сердце, — слишком много других печалей, чтобы нашлось место еще и для этой.
— Да, мое сердце тоже переполнено печалью, — согласился Шмуль.
— Но куртки я помню. Боевая форма. Для леса. Очень симпатичные. Мы делали их тысячами.
— Когда?
— Все эти годы. Четыре года. А в последний год изменили образец. Сначала что-то вроде халатов. А потом пошли настоящие куртки.
— А специальный заказ? Для какой-нибудь группы. |