Она обрюзгла, растолстела, и было ясно, что этой женщине теперь гораздо ближе поэзия желудка, а не великая поэзия души, что грубый зов своей утробы она яснее слышит, чем голос духа правды и свободы, гремевший некогда из уст её по всей земле. От прежней грации и силы её движений осталась только привычная развязность бойкой бабы, торговки на всемирном рынке. И обаяние великой героини на поле битв за счастье людей она теперь противно заменяла кокетством старой дамы — героини бесчисленных амурных приключений.
Она была одета в тяжёлое, тёмное платье, украшенное кружевами, которые напоминали мне об окиси на статуе Свободы в Нью-Йорке и о клочках симпатий, разорванных изменой Духу Правды.
Её голос звучал устало, и мне казалось, что говорит она только для того, чтобы позабыть о чём-то важном, честном, что иногда ещё колет острой иглой воспоминаний её холодное, изношенное сердце, в котором ныне нет больше места для бескорыстных чувств.
Я смотрел на неё и молчал, с трудом удерживая в горле тоскливый крик безумной муки при виде этой жалкой агонии духа.
Я думал:
«Да разве это Франция? Та героиня мира, которую моё воображение всегда рисовало мне одетой в пламя ярких мыслей, великих слов о равенстве, о братстве, о свободе?»
— Вы невесёлый собеседник! — сказала она мне и утомлённо улыбнулась.
— Сударыня! — ответил я. — Всем честным русским людям теперь невесело в гостях у Франции.
— Но почему же? — фальшиво улыбаясь и удивлённо подняв ресницы, спросила она. — В моём Париже все веселятся… все и всегда!
— Я это видел сейчас на улицах… так веселятся и у нас в России. Кровавая игра солдат с народом — любимый спорт царя России, вашего друга…
— Вы — мрачный человек! — заметила она с гримасой. — Когда народы требуют всего, что имеет король, — король не должен отдавать им даже того, что может… Так рассуждали короли всегда. Почему они будут думать иначе теперь? Нужно проще относиться к жизни. Вы не старик ещё — к чему уныние? Когда человек способен любить — жизнь прекрасна. Конечно, Николай II — он… как это сказать? Он очень поддаётся влиянию дурных людей, но — право, это добрый малый… Ведь вот он дал же вам свободу?..
— Мы взяли у него её ценою тысяч жизней… И даже после того, как она была вырвана из его рук, — он требует в уплату за неё ещё и ещё крови. Он хочет, чтобы мы отдали назад эту милостыню, которую он подал под угрозой… И вот теперь вы дали ему денег, чтобы он отнял её…
— Ах, нет! — возразила она. — Он не отнимет, поверьте мне!.. Он ведь — рыцарь и умеет держать слово. Я это знаю…
— Вы понимаете, что дали деньги на убийства? — спросил я.
Она откинула голову в тень, так, чтобы не было видно лица её. Потом спокойно сказала:
— Я не могла не дать. Он, этот Николай, единственный, кто может мне помочь, когда вот этот рот захочет откусить мою голову.
Улыбаясь, она указала на потолок, где декоративно блестели зубы немца.
— Эта жадная пасть, говоря правду, немножко развращает меня. Но — что же делать? И, наконец, в разврате не всё противно…
— Вам не противно опираться на эту руку, всегда по плечо покрытую кровью народа?
— Но — если нет другой руки? Ведь трудно найти руки короля, чистые от крови народа. Сегодня они таковы, а что будет завтра? Я женщина, мне нужен друг. Республика и азиатский деспот, дружески идущие рядом по земле… конечно, это не красиво, хотя оригинально, не так ли? Но вы не понимаете политики, как все поэты… и революционеры… Где политика, там уже нет красоты… Там только желудок и ум, который послушно работает для желудка…
— А вам не кажется, что золотом, которое вы дали этому царю, вы задавили честную славу Франции?
Она посмотрела на меня широко открытыми глазами, усмехнулась и облизнула накрашенные губы кончиком острого языка. |