Но книг Углова я тогда не читал и во всём полагался на свой житейский опыт. Я в тот день рано поднялся из-за стола и отправился в мастерскую, где, уподобляясь Леониду Леонову, строгал, пилил и мастерил нужные для дома предметы. Только если Леонид Максимович делал шкафы, которые могли соревноваться с дворцовыми, то я ладил полочки, подставки для свеч, да и то замечу без ложного кокетства, предпочитал помалкивать об авторстве своих поделок. Тут уместно будет вспомнить, как Иван Михайлович, гуляя по лесу, каждый раз на высохших деревьях находил замысловатые сучья и затем искусно выделывал из них трость или посох, да так, что ручка поразительно напоминала то голову барана, то клюв хищной птицы, а то и целую группу животных. Он эти палки полировал, покрывал лаком, а потом дарил посетившему его приятелю.
Строгал и пилил я долго, до самого обеда, и, к радости своей, стал ощущать прилив сил, зовущих меня к письменному столу. «Ага! — думал я со всё возраставшей радостью, — отступает Зеленый змий, или Джон Ячменное зерно, — как называл алкоголь всю жизнь страдавший от него Джек Лондон. — Не так уж и велика твоя сила. А в следующий раз я выпью совсем малую дозу, — ну, две, три рюмки, да и то буду пить не до дна, а этак… изящно и культурно, как пьют дипломаты».
Мне почему-то всегда казалось, что именно так и пьют дипломаты — изящно, культурно. Сделает глоточек, другой — откинется на спинку кресла и думает, как бы объегорить сидящего рядом коллегу из вражеского стана.
Стал замечать кружащихся над головой пчёл. В чем дело? Я держал два улья, в мастерскую пчёлы не залетали. Вышел в сад и увидел комическую сцену: по усадьбе бегает поэт Влади- мир Фирсов и отмахивается от пчёл. Я побежал к веранде дома, увлекая за собой поэта. Тут веником отогнал от него пчёл и спросил:
— Ты к ульям, что ли, подходил?
— Ну да, хотел посмотреть, как они живут, шельмы. А они, как собаки, кинулись на меня.
Изо рта Фирсова шёл густой сивушный запах.
— Пчёлы пьяных не любят.
— Какой же я пьяный? — вскинулся поэт и громыхнул тяжелым посохом, — кстати, подаренным Шевцовым.
— Для них и рюмки достаточно, — старался я смягчить грубоватую аттестацию. Они пьяного за версту слышат.
— Опять — пьяный! Да ты что, Иван! — где ты видишь пьяного? Ты как тёща моя: я воду пью, а ей мерещится водка. У меня со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было.
— Если вчера пил — тогда, конечно.
Фирсову послышалась издевка и в этих моих словах, он сжал в кулаке оленью голову посоха, выкатил на меня коричневые, ещё не остывшие от вина глаза.
— Ну, Иван! И ты туда же: мораль читать. Я к нему от жены и от тёщи сбежал, они мне всю плешь переели, а и тут покоя нет. Ты лучше винишка налей — того, что Надежда твоя из чёрной смородины сделала.
«Опять пить!» — подумал я. И тут же дал себе зарок: на этот раз — ни капли!..
Выкатываю из-за шкафа громадную, литров на пятьдесят, бутыль, наполняю графин. Краем глаза вижу, как весь засветился мой гость. Придвинулся к столу, крякнул от нетерпения и принялся прочищать нос. У него был застарелый гайморит, и он часто и шумно шмурыгал носом, впрочем, не без некоторого артистизма и изящества.
Наполнил бокал темной густой настойкой, подаю Фирсову.
— А себе? — зарычал он, обхватывая всей пятернёй бокал.
— Ты, Володя, пей, а я не хочу.
— Как не хочешь?
— А так — не хочу и всё. Позавчера у Шевцова выпил.
— С этим… кулаком?
— Каким кулаком?
— С Солоухиным. Владимирский, окальщик. Он ведь в Москву перебрался. |