В эту морозную ночь слабая надежда на то, что скоро на хутор придут свои люди, впервые возникла в ее душе.
Утром она сказала детям:
— Слышите? Это идут наши…
Отдаленную пушечную канонаду они слышали каждый день и каждую ночь. Но проходили недели, и казалось, великое сражение происходит в каком-то одном неведомом круге, и никакие силы не смогут разорвать границы этого смертного круга. Потом гул пушек стал слабеть, вовсе утих. Снова послышался где-то севернее, за холмами, то приближался, то отдалялся, и, сбитая с толку, Мария уже не знала, что думать.
Дни шли своим чередом, становились длиннее, а ночи короче. Все больше пригревало солнце, и уже откуда-то с дальних полей, на которых кое-где еще лежали серые пятна отяжелевшего снега, по утрам тянуло запахом оттаявшей земли, а теплый ветер подсушивал лужи, и тогда всюду пахло близкой весной. Были дни, когда ветер начинал дуть с севера, небо заволакивалось низкими, темными туча ми, в воздухе носились крупные снежинки, потом лили холодные дожди, и опять небо становилось ясным, и теплые лучи солнца пригревали землю, над которой легким маревом струился почти невидимый пар…
По примеру Марии, дети бродили по сожженным хуторским дворам и каждый раз возвращались с какой-нибудь находкой: то прокаленную пожаром мотыгу притащат, то вилы, то лопату или топор; а то насобирают полное ведро обгоревших гвоздей, гаек, болтов.
Как-то после полудня, когда Мария, зорко поглядывая по сторонам, чтобы ее не прихватил кто-нибудь чужой, сушила на ветках яблони постиранную детскую одежонку, к ней подбежала испуганная Галя и заговорила, глотая слова:
— Ой, как страшно, мама! Мы… это самое… кирпичи разбирали возле той стены, — она показала на остатки сожженного бригадного домика, больше двухсот кирпичей собрали, сложили, и… это самое… под стеной нашли три черепа и кости… там, видно, кто-то сгорел…
Мария побледнела, схватилась за сердце. Она упала бы, если бы Галя не поддержала ее и не закричала:
— Что с вами, мама?
— Три черепа, говоришь? — с усилием разжимая бледные губы, спросила Мария. — Два больших, а третий маленький? Так, что ли?
— Да, два больших, а третий поменьше, — сказала Галя, — они лежали рядом, мы их так и оставили.
— Пойдем туда, деточка, — слабея, сказала Мария, — это они… Иван мой и Васенька… сыночек… и Феня с ними…
Да, это были останки тех, кого в тот страшный сентябрьский день казнили гитлеровские каратели. Перед уходом из горящего хутора они сняли повешенных с тополя и швырнули в объятый пламенем бригадный домик…
Долго убивалась Мария, стоя на коленях перед грудой обгоревших костей, долго целовала черные от копоти черепа, исступленно царапала землю, замирала в беспамятстве. Она выкрикивала слова любви и материнского горя, и эти бессвязные слова переходили в истошный звериный вой…
Испуганные дети окружили Марию, обнимали ее, в один голос кричали:
— Мама! Не надо, мамочка!
И вновь потрясшее Марию слово «мама» вернуло ее к жизни. Молча поднялась она с колен, долго стояла, опустив голову, больно стиснув зубами пальцы покрытой сажей руки. Потом разжала рот, сказала коротко:
— Принесите ящик, который стоит в углу…
Это был обычный снарядный ящик, окрашенный краской цвета хаки, с двумя железными ручками. Еще осенью, бродя между двумя линиями окопов, Мария оказалась на покинутых огневых позициях. При отступлении артиллеристы успели увезти пушку, а десятки пустых гильз и четыре снарядных ящика бросили на речном займище. Мария унесла ящики к себе, один из них служил ей вместо стола.
Когда девочки принесли ящик и поставили у ног Марии, она сказала:
— Теперь нарвите полынка. |