|
Страна обрела свою свободу — и он обрел свою, по крайней мере во всем, что касалось египетских мусульман. За европейцами сохранилось, согласно договоренности, право решать свои юридические проблемы и отвечать по предъявленным обвинениям в les tribunaux mixtes , европейских судах, где обвинители, присяжные и судьи были европейцы. Египетская же система правопорядка (если, шутки ради, так ее назвать), целиком и полностью подконтрольная людям Мемлика, вся была анахронизмом, пережитком времен феодальных: страшная в той же степени, в какой лишенная всякой логики и смысла. Эра хедивов словно бы и не уходила в прошлое, и Мемлик вел себя как человек с султанским фирманом, ярлыком, в руках. По правде говоря, не было в Египте человека, который мог бы всерьез ему противостоять. Он карал жестоко и часто, не задавая лишних вопросов и опираясь зачастую на одни только слухи, на самые смутные подозрения. Люди исчезали тихо, не оставляя следа, и никаких инстанций, способных дать ход апелляциям — если таковые вообще имели место быть, — просто не существовало. Иногда те, кто исчез, возвращались чуть позже к обычной жизни, со вкусом изувеченные или с аккуратно выколотыми глазами — и странным образом не расположенные прилюдно обсуждать свои несчастья. («Ну что, проверим, а вдруг он прекрасный певец», — говаривал, по слухам, Мемлик; имелась в виду операция по удалению канарейке глаз кусочком раскаленной проволоки — вполне обыденная операция, в результате которой птички пели куда веселей.)
Он был ленив и умен, а потому штат свой набрал по преимуществу из армян и греков. В министерстве, в своем роскошном кабинете, он появлялся крайне редко, доверяя ведение текущих дел нескольким избранным фаворитам; объяснением и одновременно поводом для жалоб служил переизбыток докучливых просителей, якобы не дававших ему там покоя. (Если честно, он просто боялся, что в один прекрасный день его там убьют, — место было небезопасное. Было проще простого подложить, скажем, бомбу в один из годами не открывавшихся шкафов, где среди желтеющих год от года папок резвились мыши. Идею эту исподволь внушил ему Хаким Эффенди, чтобы самому иметь в министерстве свободу рук. Мемлик прекрасно понял его игру, но не стал придавать этой скромной хитрости значения.)
Взамен он приспособил для аудиенций старый, беспорядочной постройки, дом на берегу Нила. Вокруг — целый парк: апельсиновые деревья, пальмы. Под самым окном священная река. Там всегда было на что взглянуть, за чем понаблюдать: скользят вверх и вниз по реке фелуки, выходят покататься на весельных лодках горожане, порой — одинокая моторка… А еще — дом был слишком далеко, чтобы просители могли осаждать его день и ночь с нелепыми мольбами за своих канувших, как в воду, близких. (Хаким в министерстве тоже должен был получать свою долю прибыли.) Здесь Мемлик принимал людей слишком значимых, чтобы отделаться от них так просто: с трудом приподнимался, садился на желтый диван и ставил ноги в роскошных, жемчугом шитых туфлях на дамаскиновую черную скамеечку, правая рука в нагрудном кармане, в левой — воплощением милосердия — любимая мухобойка. Особо приближенный штаб, внимавший его повседневным заботам, состоял из Кирилла, секретаря-армянина, и с кукольным личиком итальянца по имени Рафаэль, а по профессии — брадобрея и сводника; эти двое составляли ему компанию и скрашивали скуку официальных трудов и дней обещаниями удовольствий столь извращенных, что они были способны воспламенить воображение человека, в котором все желания, кроме жажды денег, давно уже умерли. Я сказал, что Мемлик никогда не улыбался, но порою, в добром расположении духа, он задумчиво гладил Рафаэля по курчавой головенке и подносил к губам пальцы, чтобы заглушить смех. В такие минуты, подумав немного, он снимал с допотопного телефона длинную, гусиной шеей гнутую трубку и с кем-нибудь говорил вполголоса, хотя бы просто с дежурным Центральной тюрьмы, ради невиннейшего удовольствия услышать, как проклюнется в голосе на том конце провода испуг, едва он назовет свое имя. |