Изменить размер шрифта - +

«Я знала, придет день, и мы встретимся, я так и знала». — Она сжала его ладонь, и он опять почувствовал запах ее дыхания, тяжелую смесь сезама, и мяты, и виски.

Она говорила, он беспокойно слушал, старательно, как слушают речь на чужом языке; и каждый раз, как появлялся в окошке фонарь, опять с замиранием сердца поднимал на нее глаза — а не случилось ли внезапной волшебной перемены? Потом его посетила еще одна мысль: «А что, если и я изменился так же сильно, как она?» В самом деле, что тогда? Когда-то, в далеком прошлом, они обменялись образами друг друга, как медальонами, как образками; на своем теперь он разглядеть ее не мог. Что она могла увидеть на его лице — отпечаток слабости, которая понемногу вытеснила его молодую целеустремленность и силу? Он давно уже вступил в ряды тех, кто ищет с жизнью компромиссов, изящных по возможности. Разве беспомощность его, нехватка твердости и прочих исконно мужских качеств не должна быть написана столь же явно на его глуповатом, безвольном, приятных мягких очертаний лице? Он посмотрел на нее скорбно, почти с отчаянием, пытаясь понять — а она-то, она его узнала? Он забыл, что женщина с дорогим ей образом не расстается никогда; ей быть навечно ослепленной любовью прежних дней, и она не позволит реальности хотя бы на йоту подкорректировать любимые черты.

«Ты и на день не постарел, — сказала незнакомка, дохнув еще одной волной дурного запаха. — Мой любимый, радость моя, мой ангел».

Маунтолив в темноте залился краской — такие слова из уст совершенно незнакомой с ним дамы. А Лейла — та Лейла? Он понял вдруг, что образ, лелеемый нежно, обитавший так долго в самых сокровенных глубинах его души, — исчез, растворился бесследно! Смыслосуть любви и времени внезапно встала перед ним во всей жестокой своей непреложности. Они, он и Лейла, навсегда утратили друг над другом власть, отныне их души друг для друга бесплодны! Там, где было место любви, он ощущал лишь жалость к самому себе и еще одно, неприятное, на брезгливость похожее чувство. А чувств подобных он себе позволить ни в коем случае не мог. Он ругался про себя, пока они тихо катались туда-сюда полутемной аллеей над морем, зимним и холодным, как два инвалида на прогулке перед сном, рука в руке, и сонный перестук копыт, и дребезжание колес. Она стала говорить теперь быстро, путано, перескакивая с предмета на предмет. Но основная нить была. Она явно подбиралась к какой-то главной теме. Завтра вечером ей уезжать.

«Нессим так велел. Жюстин вернется с озера и заберет меня. Потом, в Кангаре, мы расстанемся, и я поеду в Кению, на ферму. Надолго ли — не знаю. Нессим не хочет говорить, не может. Я должна была повидаться с тобой. Мне нужно было хотя бы раз с тобой поговорить. Не о себе — не о нас с тобой, не о нашей любви. О том, что я узнала про Нессима тогда, на карнавале. Я уже совсем было собралась на свидание с тобой — и вдруг он рассказывает мне о Палестине! У меня просто кровь застыла в жилах. Да как же можно, против британцев, хоть что-то! А как же я? Нессим, он, наверно, просто сошел с ума. Я не пришла тогда, я просто не знала бы, что тебе сказать, как глядеть тебе в глаза. Ну вот, теперь ты знаешь все».

Она резко втянула воздух, поспешно, отчаянно, так, словно сказанное было только лишь прелюдией к основной, главной теме. И вдруг ее прорвало.

«Египтяне, они же погубят Нессима, а британцы их на это толкают. Дэвид, это же в твоих силах, ну сделай хоть что-нибудь. Я прошу тебя, спаси моего сына. Спаси его, я тебя умоляю. Ты должен выслушать меня, ты должен мне помочь. Я ведь никогда тебя раньше ни о чем не просила».

В потеках слез и туши она показалась ему совсем уже незнакомой. Он, заикаясь, начал что-то бормотать. И вдруг она выкрикнула в голос:

«Я тебя умоляю, помоги мне!» — И, к полному его смятению, принялась стенать и раскачиваться, как арабка.

Быстрый переход